только запахнет шпионской историей, ведь нас с детства воспитывали в духе высочайшего доверия ближнему, это всегда было едва ли не первейшей заповедью.

— Да, мне так кажется, сэр. Подумайте, кто из нас не мечтал стать героем, разоблачив шпиона, проснуться в один прекрасный день и раскрыть тайного врага? Мы все окружили этого офицера, зашедшего прямо с улицы, — я еще помню: на его шинели блестели капли дождя — и стали выуживать из него все, что он знает. Я пробился к нему и спросил: 'Кто он? Конечно, араб?' — потому что в тот момент у меня не было сомнений: кто, кроме арабов, может шпионить против Соединенного Королевства? Но он улыбнулся и сказал: 'Нет, как раз это один из наших', а потом, глядя на меня в упор своими голубыми глазами, поправился, не в силах сдержаться: 'Как бы из наших — один из евреев, что к нам тут прибились'. Он прекрасно знал, кто я по национальности, и улыбнулся весьма вызывающе — то ли в шутку, то ли всерьез. Я помню, сэр, что в эту минуту меня как ножом полоснуло, — это был страх, и не из-за антисемитской нотки, этому я не придаю никакого значения и отношусь к таким вещам всегда хладнокровно, а из-за такого стечения обстоятельств: шпион-еврей, и именно в Иерусалиме, Кларк уезжает завтра ночью и мне представляется возможность выступить на таком важном процессе, а тут из-за того, что я еврей, из излишней щепетильности меня могут этой возможности лишить.

— Совершенно верно, сэр.

— Совершенно верно.

— Да, сэр, чтобы не ставить меня в неудобное положение.

— Конечно, сэр. Вы же знаете, чем занимается такая прокуратура, как наша: дезертиры, драки между солдатами, случаи воровства, пьянство, невыполнение приказов — от тридцати до шестидесяти суток военной тюрьмы и штраф в одну гинею. А тут такое дело, придется так глубоко копнуть, может, до глубины, за которой смерть. Возбужденный, я выскочил из клуба и побежал в дивизионную тюрьму возле Яффских ворот — там, я думал, содержится арестант. Я тогда еще не знал ни кто он такой, ни как его звать, но одно я знал твердо — нельзя допустить, чтоб меня отстранили от этого дела. Я замедлил шаг возле места, которое называется Башня Давида, — это как наш Тауэр в миниатюре, если такое сравнение позволительно, — задумался и вдруг увидел, что в одном из переулков, отходящих от пустынной площади, притаился еврей в черном, стоит и пристально смотрит; меня осенило: он, конечно же, связан с задержанным, хочет разведать, что с тем будет; слух уже дошел до Иерусалима, их Иерусалима, и вот их первый посланец, причем выбрали самого неприметного, самого вечного и метафизического. Только потом я узнал, что посланцы и те, кто их посылает, на самом деле одно…

— Простите, сэр, я опять забегаю вперед.

— 28 февраля, сэр. На следующий день в нашей прокуратуре.

— Мы знали, что военная полиция ведет следствие в Башне Давида, из канцелярии генерала несколько раз спрашивали майора, но майор Кларк был вне пределов досягаемости уже несколько дней — укладывал чемоданы, закупал подарки: восточные украшения, шелковые платки, расшитые коврики — для всего английского высшего света; его с нетерпением переходящим в раздражение ждали в поместье Беланхайм, а тут ему на голову свалился этот шпион, и майор очень боялся, что ему прикажут остаться и взять следствие в свои руки в то время, как в Англии, как на дрожжах, поспевает его наследник и вся британская армия во всей своей мощи не в состоянии остановить этот процесс. Так он и носится целый день от портных и ювелиров в подвал, где ведется следствие, оттуда в канцелярию генерала; как вихрь проносится по прокуратуре, вороша своды законов, однако мне пока не говорит ни слова, не говорит: 'Берите следствие на себя', — хотя и понимает, как я мечтаю об этом. А я вижу, что он не расстается с бутылкой и взгляд у него как у загнанной собаки…

— Он, по-моему, сэр, не то, чтобы предпочитает какой-либо один сорт, а просто пьет все, что попало. А вечером старший сержант передает приказ четырем офицерам остаться в прокуратуре, является майор Кларк, глаза красные, зрачки расширенные, даже его обычного легкого косоглазия не заметно; он одет по всей форме, медали блестят. Мы сразу поняли, что он одолел генерала и получил разрешение ехать жениться; знали мы и то, что на Ближний Восток он никогда не вернется, потому как тесть уже приготовил ему местечко в генштабе, чтобы птичка, которую с трудом удалось заманить в гнездо, теперь уже оттуда не упорхнула. Он созвал нас, на столе перед ним раскрытый свод военных указов и папка с грифом «секретно», он обращается ко всем четверым, но смотрит только на меня, потому что он меня хорошо знает и понимает, что двадцать четыре часа в сутки я готовлю себя на эту роль. Он рассказывает о всех перипетиях, о своих сражениях с генералом и в конце концов произносит: 'Итак, вы, наш еврейчик, возьмете дело этого еврея на себя. Не забывая, кому вы присягали на верность, проведете как положено следствие, подготовите обвинительное заключение, так, чтобы комар носа не подточил, и потребуете расстрела, поскольку закон предусматривает высшую меру и в штабе дивизии хотят крови — из-за этого человека мы потеряли боевую технику в Трансиордании, полегло немало солдат. Поэтому вы будете действовать оперативно и позаботитесь о том, чтобы они получили желаемое и как можно скорее, ведь если один еврей потребует смертной казни для другого еврея, кто откажет ему в такой просьбе, есть в этом своя особая прелесть'…

— Да, сэр, так он изволил выразиться: 'особая прелесть'…

— Это в его стиле, сэр, но его слова никогда не задевают меня, сэр. Уже год я повсюду следую за майором Кларком, от Франции и до этих мест, он один из самых располагающих и достойных людей, которых я встречал, но его манера выражаться весьма непосредственна и язык остр, как бритва, его антисемитизм как бы 'от сохи', он из тех, чье представление о евреях является лишь частью отношения к женщинам и лошадям, его убеждения столь первозданны и монолитны, что любые доводы отскакивают от него как горох. Но я не хочу злословить, мой девиз — всегда быть снисходительным, всегда оставаться джентельменом. И вот мы выпиваем на прощание и расходимся, папка с делом крепко зажата в моих руках как какая-то чудная книга, которую я собираюсь не то прочитать, не то написать; все мои мысли о подсудимом, которого я теперь уже могу назвать «своим». Я знал, что он по-прежнему запирается, не признается ни в чем, и как только майор Кларк вышел за порог, я тут же направился к Башне Давида. Я шел в темноте — время шло к полуночи, я спешил, снег таял у меня под ногами, огромная луна заваливалась за стену Старого города. В мертвой тишине я дошел до Яффских ворот, и вдруг внезапно загудели, зазвонили колокола, а из ворот повалили черные козы, огромное стадо — и без пастуха, — словно бесы в поисках сатаны. Колокола звонили все громче, запахло свежим хлебом, а я бегу, охваченный одной страстью, — скорее за дело, за это дело. И уже тогда, ночью, я проникся чувством ответственности, значительности, которое не покидает меня все три недели, с ним я ложусь, с ним я встаю, оно и привело меня к вам, господин полковник. Я утомляю вас, сэр, никак не могу, дойти до сути, главное еще впереди, а я, кажется, уже исчерпал ваше терпение.

— Благодарю вас, сэр, благодарю. Я поднялся по ступеням к этому иерусалимскому Тауэру, разбудил сержантов и дежурного офицера, показал приказ и попросил отныне никого к подсудимому без моего ведома не допускать. Меня проводили к камерам — повсюду следы турецкого владычества, как-никак четыреста лет; и там, в подвале, как бы в глубокой круглой яме сидит наш обвиняемый, как будто он тигр или ядовитая змея; на самом же деле он был похож скорее на коршуна в своем черном костюме. Он сидит на солдатской койке, читает при свече, лицо худое, суровое, морщинистое, читает вроде бы нехотя, книга как бы не перед ним, а чуть в стороне — Библия, которую дал ему пожилой офицер, начальник караула, евангелист, заботясь о его душе, словно считая его уже обреченным. Мани не отрывает глаз от книги, лицо его насуплено, как будто он читает наперекор самому себе (он не видит, что мы сверху рассматриваем его). И вдруг, словно он на сцене, книга летит в сторону, он задувает свечу, бросается на кровать и, свернувшись как зародыш в утробе матери, смыкает очи. Сначала я думал оставить его в покое, вернуться утром, а тем временем обмозговать это дело получше, подготовить план действий, но тут на меня словно снизошел пророческий дух: только если я не отступлюсь, возьмусь за дело этой же ночью, проведу его на одном дыхании, только тогда мне удастся добиться от него признания, потому что день ото дня он будет все больше и больше опутывать себя паутиной лжи. Я попросил, чтобы мне выделили комнату и поставили кофе, потом сел и прочел все, что было в деле, от корки до корки, все хорошенько обдумал, и в два часа ночи спустился к нему на дно ямы; внизу стоял страшный холод, я тронул его за плечо, потом стянул одеяло, и он раскрыл глаза — они были молодыми, большими и чистыми; было ясно, что если лицо его лепил кто-то один, то глазами снабдил его кто-то совсем другой; я заговариваю с ним, говорю быстро и мягко, видимо, вторгаясь в его сны, раскидываю тонкую сеть, пытаясь поймать в нее рыбку правды в темном омуте; он выглядит задуренным, очень усталым, подавленным; отвечая мне с тем же чистым шотландским выговором,

Вы читаете Господин Мани
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату