Тот же Мышлаевский, который отнесся ко мне с таким предубеждением на вступительном экзамене, оценил мои знания по истории военного искусства в России довольно высоко. Я докладывал о петровской кавалерии и сумел доказать, что создание драгун, сочетавших конный строй со стрелковым делом, было фактически предвосхищено предыдущим развитием русской конницы.

Когда после двух месяцев экзаменационной сессии все мы собрались, чтобы тянуть жребий на участки для летних топографических съемок, то вид у нас был довольно потрепанный.

Из ста тридцати человек переходные экзамены на старший курс выдержало только около ста офицеров; остальные были немедленно отчислены в полки.

Сладко отоспавшись после многих бессонных ночей, я отправился позавтракать в свой родной полк, на Захарьевскую.

Что-то уже отделяло меня от полковых товарищей. Один только Скоропадский, будущий гетман, стал меня расспрашивать про академические курсы. Он просил совет, где бы ему раздобыть учебники, так как рассчитывал, с немалым самомнением, осилить их самому, без всякой академии. Мне показалось излишним объяснять ему, что дело не столько в прочитанных книгах, сколько в той умственной тренировке, которую давала работа на младшем курсе академии.

Уезжая на съемки, я почувствовал какую-то особую гордость, впервые в жизни получив на руки порядочную сумму денег, составившуюся из летних суточных, денег на канцелярские принадлежности и т. п. Уже зимой, освобожденный от полковых расходов, как находящийся в постоянной командировке, я мог брать из дому гораздо меньше денег; теперь же и на всю жизнь я становился самостоятельным и переставал быть бременем для семьи.

На двух офицеров выдавался один кипрегель, и потому мы с конногвардейцем Фаддеем Булгариным условились работать вместе; он был внуком пушкинского современника, показал себя впоследствии храбрым и дельным офицером на маньчжурской войне, но так же, как и многие, рано окончил жизнь самоубийством.

Первая съемка требовалась инструментальная — две квадратных версты в масштабе сто сажен в дюйме. Срок для нее был три недели. Каждая веха накалывалась и обводилась кармином, каждый двор обмеривался цепью, план вычерчивался тушью, после чего его торжественно «крестили», обливая двумя- тремя ведрами воды, чтобы подготовить ватманскую бумагу для акварельной разрисовки.

Вторая съемка была полуинструментальная — четыре квадратных версты в масштабе около двухсот сажен в дюйме. После этого нужно было за десять дней произвести съемку десяти квадратных верст в масштабе двести пятьдесят сажен в дюйме. Многие за такой короткий срок успевали тщательно отделать только ту дорогу, по которой предполагался проезд начальства. Предположения эти, однако, не всегда оправдывались. Наши хитроумные генералы, знавшие наизусть всю местность, выбирали порой предательские маршруты и, следуя на извозчике, выезжали не на показанную на планшете и «содранную» с карты дорогу, а на заросшую лесом тропу.

Это лето, проведенное большей частью в Царском Селе, было едва ли не заключительным аккордом моей светской петербургской жизни. По вечерам после работы нас с Булгариным частенько приглашали в гостеприимный дом гусарского полковника Чавчавадзе, где так было приятно забыть о пыльном участке съемки среди благоухающих цветов и прелестных гусарских дам.

На одном из таких вечеров мы встретили великого князя Бориса Владимировича. Он пригласил нас к себе на завтрак в воскресенье. Любопытно было взглянуть на пресловутый коттедж, построенный исключительно из английского материала, без «единого русского гвоздя», как хвастался Борис Владимирович. Мы приняли приглашение и явились.

В небольшой уютной столовой, с необходимой для англичан принадлежностью в виде большого камина, сидело в то утро четыре молодых человека, почти сверстники: Кирилл, будущий претендент на российский престол, его брат Борис и мы с Булгариным.

— Не пойму я вас, Игнатьев, — сказал Борис, — зачем вам было покидать веселую полковую жизнь и лезть в эту «лавочку» — академию?

— Я думаю, что и вам, Борис Владимирович, было бы хорошо в нее пойти, — ответил я. — Баллы вам будут ставить получше, чем нам, и в армии вас, пожалуй, станут уважать больше, — шутливо сказал я.

— Вы с ума сошли, Игнатьев, я военную службу презираю. Париж, женщины — вот жизнь!

— Вам не следует нам этого говорить, — сказал я Борису.

Конечно, это был мой первый и последний завтрак, но двадцать с лишком лет спустя в Париже, когда из-за моей службы Советской власти все мои бывшие знакомые, а в особенности русские, перестали мне кланяться, Кирилл, встретившись со мной случайно на улице Риволи, приостановился и сказал:

— Как вы были правы, Игнатьев, тогда, на завтраке в Царском!

Что подразумевал этот неудавшийся «самодержец» — не знаю, но, вероятно, что-либо не очень утешительное для романовского семейства.

Не успел еще сойти с наших лиц загар от летней трудовой страды, закончившейся решением нескольких тактических задач на местности, как мы снова оказались в академических стенах и разместились в более просторной и светлой аудитории старшего курса.

Сами названия преподававшихся на старшем курсе предметов — стратегия, военная история, статистика, военная администрация, высшая геодезия и астрономия — указывали на более серьезный и ответственный характер учебной работы. Скучных лекций в новом году стало меньше. Самым невыносимым был профессор генерал Макшеев, уныло пересказывавший тяжелый курс сравнительной организации тыла и снабжения русской, германской, австрийской и французской армий. Самыми увлекательными были лекции красноречивого и всегда жизнерадостного профессора генерала Михневича, читавшего одновременно и историю войны 70-го года и часть курса стратегии, для многих разделов которой франко- прусская война давала наиболее современные образцы.

Русско-турецкая война 77-го года тщательно замалчивалась: больно много в ней было грубых и преступных ошибок высшего русского командования.

Интересно, что на старшем курсе мы не провели ни одного практического занятия по стратегическому сосредоточению и по использованию железных дорог для переброски войск, чему придавалось уже в то время первостепенное значение во французской и германской академиях генеральных штабов.

В середине учебного года распространился слух о включении впервые в курс военной истории Отечественной войны 1812 года, для чего должен был специально приезжать из Вильно генерал Харкевич. Розданные нам на руки первые страницы его еще не сброшюрованного труда оказались достаточно занимательными. Но сам Харкевич быстро нас разочаровал: так мало он походил на нашего общего любимца Михневича. Мундир генерального штаба совсем не шел к его полуштатской профессорской фигуре.

Судьба привела меня под его прямое начальство в русско-японскую войну, на которую Куропаткин, как рассказывали злые языки, выписал Харкевича в качестве своего историографа. Таковым только он, должно быть, и чувствовал себя в боях под Ляояном, когда галопировал с нами, отыскивая в самый критический момент в высоких зарослях гаоляна собственного командующего армией. А ведь он был генерал-квартирмейстером армии! Мы, молодые генштабисты, про себя возмущались подобной дезорганизацией штабной службы, но Харкевич, с присущим ему профессорским равнодушием к практике, объяснял:

— Это, господа, уже не бой, а сражение.

Ни нам, ни армии от таких определений легче не было.

Колюбакин, высказывавший на младшем курсе оригинальные и здравые военные мысли, шедшие вразрез со школьным изложением тактики, на старшем курсе, читая часть стратегии, стал повторяться, и его постоянные словечки послужили даже темой для стихотворной сатиры на теорию военного дела.

Вот как наши доморощенные поэты излагали принцип неизменности основных законов войны:

Сражался голый троглодит, Как грубым свойственно натурам, Теперь же просвещенный Бритт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату