Вступительная лекция на младшем курсе была прочитана профессором истории военного искусства генералом Гейсманом, по прозвищу Гершка. Доказывая, что, вопреки измышлениям Льва Толстого, на свете действительно существуют военная наука и законы, ею управляющие, он с большим пафосом закончил лекцию словами:
— Итак, Толстой разбит!
Это вызвало в аудитории сдержанный смех.
Гершка ежегодно читал по написанному одну и ту же лекцию. Задолго до моего поступления в академию он напечатал свои учебники или, как он их сам величал, «ученые труды» по истории военного искусства от Александра Македонского до Наполеона. Это была бесталанная компиляция объемом в добрые десять тысяч страниц. Под всеми примечаниями было тщательно отмечено: «примечание автора», из чего естественно явствовало, что самый текст был заимствован у кого-то другого.
Немало часов пришлось нам сладко дремать под гнусавый и монотонный голос Гершки, пересказывавшего на лекциях почти дословно тот или иной из своих учебников. Память слушателей непрерывно засорялась именами, названиями населенных пунктов и цифрами — до глубины рвов каких-то средневековых голландских крепостей, сухими, лишенными всякой живости описаниями рыцарских боев, валленштейновских укрепленных лагерей и тридцати трех походов Евгения Савойского.
Седоватого и выцветшего со своим зеленоватым сюртуком Гейсмана в середине первого курса сменил на кафедре элегантный полковник в черном сюртуке от лучшего портного с великолепными серебряными аксельбантами и в белых замшевых перчатках. Взойдя на кафедру, он не торопясь снял перчатки, аккуратно сложил их, с такой же размеренностью движений отхлебнул воды из стакана. Глухим, бесстрастным голосом, как заведенная машина, стал он что-то очень скучно рассказывать об интереснейшем периоде мировой истории — о наполеоновских походах. Это был мрачный полковник Баскаков — гроза наша на экзаменах и практических занятиях. О нем мы еще на первом курсе узнали следующее: какой-то купец-старообрядец, наживший миллионы на астраханских рыбных промыслах, искал для своей дочери достойного жениха, но ставил условием, чтобы жених был обязательно старообрядцем. Ему повезло, так как вскоре он получил предложение от такого выдающегося претендента на руку его дочери, как Баскаков, который был не только старообрядец, но даже военный, и не только военный, но даже генерального штаба.
Полной ему противоположностью оказался мой строгий экзаменатор полковник Мышлаевский, будущий начальник генерального штаба, а в ту пору один из профессоров истории военного искусства в России. Он умело рисовал в своих лекциях картины военной жизни даже самых отдаленных эпох и заканчивал курс описанием реформ Петра I. Он вселял в нас убеждение, что не всем мы обязаны Западу, высоко оценивал воинский устав времен Алексея Михайловича и доказывал, что этот документ русского военного творчества имел значение при составлении знаменитого петровского регламента. Нам, кавалеристам, приходилось, между прочим, очень по вкусу старинное русское военное правило, гласящее, что когда пехотному начальнику случится проезжать мимо конного строя, то ему предлагается предварительно слезть и вести коня в поводу, дабы не вызывать смех со стороны конников.
Чтение второй части этого предмета, посвященной послепетровской эпохе, было поручено тихому и незаметному полковнику Алексееву, изучившему ее со свойственной ему дотошностью до мельчайших деталей. Но чем больше он их нам преподносил, тем меньше мы получали представления о елизаветинских кирасирах и павловских гренадерах. Даже походы бессмертного Суворова изучались нами с бóльшим интересом по печатным источникам, чем по лекциям Алексеева. Трудно понять, какие качества в этом усердном кабинетном работнике, лишенном всего, что могло затронуть дух и сердце слушателя, выдвинули его впоследствии фактически на пост русского главнокомандующего. Гораздо более ясен дальнейший и последний этап его карьеры: бедное талантами белое движение вполне могло удовлетвориться таким вдохновителем, как Алексеев.
Скука на лекциях была, впрочем, широко распространенным явлением в академии — бороться со сном приходилось и на артиллерии, и на геодезии, и на администрации. На лекции, в особенности по понедельникам, чем дальше, тем меньше являлось народу. Для контроля за посещаемостью командование завело при входе в аудиторию лист, на котором мы должны были расписываться. В ответ мы придумали простой способ: подделывать подписи отсутствующих товарищей. Расписался как-то и я за моего приятеля лейб-улана Юрия Романовского, а он, опасаясь кары начальства, возьми да и подай в тот же день рапорт о болезни! К счастью, никто не заметил, что Романовский одновременно и болен и здоров.
Для проверки основательности рапорта о болезни на квартиру офицера высылался обыкновенно академический военный врач, которому, по заведенному обычаю, полагалось, во избежание «неприятностей», давать пять рублей за «визит».
Одним из немаловажных предметов первого курса, представлявшим лично для меня немалое затруднение, была так называемая «ситуация». В первый же день поступления в академию каждый из слушателей младшего курса получал на руки бронзовую выпуклую модель горки, или рельефа местности. Этот кусок металла нужно было изобразить на бумаге при помощи мельчайших штрихов, толщина коих должна была соответствовать крутизне скатов горки.
В течение полугода по два-три раза в неделю сидели мы, будущие руководители армии, над этой кропотливой до одурения работой, передавая друг к другу по секрету, в виде особого одолжения, изощренные способы точить карандаш. Точили не только ножом и напильником, но даже стеклянной бумагой и бархатом. Старательным и бесталанным «ситуация» открывала дверь в рай!
Страсть к красивой отделке чертежей и схем, нередко без учета их внутреннего смысла, была в русской армии очень распространена, особенно процветала она в генеральном штабе.
С пережитками старины в академии не в состоянии был бороться даже такой энергичный новатор, как новый ее начальник генерал Сухотин. Всем нововведениям тупо сопротивлялась старая профессура, оставшаяся в академии от времен генерала Леера, автора знаменитых тогда работ по стратегии.
Сухотин взялся за разрушение той схоластической системы в преподавании военной науки, которая на протяжении многих лет воспитывала генштабистов-теоретиков, терявшихся при первом соприкосновении с войсками.
Он увеличил число и значение полевых поездок в летнее время и тактических задач в зимнее. К сожалению, здесь, как и когда-то в корпусе, бой — конечная цель военных операций — рассматривался только в конце курса, после целого ряда задач на бивачные и квартирно-бивачные расположения, охранения и походные движения. При этом никогда не учитывалась инициатива противника: при задачах на атаку противник обозначался сплошной линией со стрелкой, а при задачах на оборону — совсем не обозначался, как будто ему так и полагалось — атаковать по желательным для нас направлениям.
Преобладали задачи по организации тыла и снабжения. С самим боем, с его бесчисленными перипетиями и неожиданными сюрпризами, нашему выпуску академии пришлось познакомиться значительно позже, непосредственно на тяжелом опыте русско-японской войны. Даже такое могучее средство боевого воспитания, как военная игра, совсем не практиковалось в академии.
Выполнение всех этих задач на дому отнимало столько вечеров, что на проработку многотомных курсов у меня не оставалось времени, тем более что великосветский Петербург не сразу отпустил от себя модного танцора и даже дирижера на больших придворных балах в Зимнем дворце.
На следующее утро после одного из таких балов меня вызвали с лекции на квартиру Сухотина, жившего в здании академии.
— Вы вчера на высочайшем балу, — строго начал Сухотин, — позволили себе не заметить вашего собственного начальника. Потрудитесь доложить: каким образам вы попали на бал, кто вас назначил дирижером и по какому праву вы позволили себе явиться во дворец, не донеся об этом рапортом по команде?
Ошеломленный, я отговорился незнанием того правила, которое имел в виду Сухотин, и дело окончилось выговором с угрозой печальных для меня последствий.
В другой раз я пострадал за свое пристрастие к верховой езде. Приняв за правило ездить в академию верхом, я, проезжая на коне по Невскому, не отдал чести, как оказалось, Сухотину, который пользовался, конечно, только экипажем. За что последовал распек.
Отношения наши испортились. Сидя как-то в конце зимы за работой в своем кабинете на Гагаринской, я должен был принять чуть ли не в полночь нашу «классную даму», полковника Дагаева… С