прожженный шпион не очень даже смутился.
Присмотревшись постепенно со стороны к жизни царской семьи, я понял, что все там прежде всего помирают от скуки, будучи отгорожены от жизни непроницаемой стеной. Я понял то наслаждение, с которым вдовствующая императрица Мария Федоровна, родом датчанка, освобождала себя ежегодно на несколько недель от «русского плена», чтобы иметь возможность побегать на свободе по магазинам своего родного Копенгагена. Царская семья была резко отделена даже от высшей петербургской знати.
Несколько более открыто жили «малые дворы», то есть дворы великих князей и княгинь. Каждый из них имел собственную свиту: управляющего двором — генерала, адъютантов, фрейлин из великосветских барышень и толпу лакеев и низших служащих. Как фрейлины, так и лакеи в парадных случаях носили цвета, присвоенные двору. У Владимира был малиновый цвет, у Константина — желтый, у Ксении — розовый и т. д. Этих же цветов бывали и сетки, покрывавшие рысаков в зимнее время.
По Петербургу ходили глухие слухи о пьяных оргиях Николая Николаевича. Однажды на рассвете, под конец попойки, в своем дворце в Петербурге Николай Николаевич стал хвастать коллекцией оружия. Введя гостей в кабинет, он снял со стены кавказскую шашку и одним ударом отрубил голову своей великолепной белой борзой.
Но подобные сцены происходили за стеной, отделявшей Романовых от остального мира, и лишь шепотом передавались в высшем свете. Последний был, в свою очередь, отгорожен крепкой стеной от всего, что считалось недостаточно знатным.
Самыми недоступными в этом свете являлись «доморощенные лорды» с их дамами, как Белосельская, родом американка, Трубецкая, Орлова, Бобринская, говорившие по-русски или с природным или со специально привитым английским акцентом. Особенно смешон был один из их постоянных кавалеров — «лорд в казачьей форме», Иван Орлов, перенявший от них этот модный акцент.
В нашем полку этих дам окрестили общим нарицательным именем «чирята»; оказалось, что они еще во время коронации в Москве, увидев в обеденном меню название жаркого — «чирята», как подлинные иностранки, попросили объяснить им — что бы это значило? Некоторую брешь в этой стене пробивали лишь большие балы в Зимнем дворце, на которые приглашалось до трех тысяч человек.
Существовало общество «второго сорта», более смешанное, составленное из офицеров вторых полков и семейств чиновников всех ведомств. Постепенно в это общество влились финансовые и промышленные тузы, но кавалергардам в нем бывать не рекомендовалось.
В поисках более культурной среды я попробовал было возобновить знакомство с интеллигентной еврейской семьей Киршбаумов, где встречались музыканты и писатели, но с первых же вечеров почувствовал, что моя белая фуражка и шпага делают меня чужим в их среде.
Высший петербургский свет знал об интеллигенции, которой была так богата наша северная столица, только понаслышке, и я помню, что посещение графиней Ферзен, урожденной Долгоруковой, пьес Чехова было воспринято окружающей средой как верх вольнодумства.
Правящий петербургский свет представлял собою добровольную тюрьму, созданную заключенными в ней аристократами. Многие из нее бежали, если не навсегда, то хотя бы на короткий срок, за границу, а я замечал, что даже в Москве и в Варшаве дышалось легче.
Существенную роль, сопряженную во всяком случае с неимоверным утомлением и затратой времени, играли обязанности, связанные с религией. Нигде, кажется, на земном шаре не бывало столько покойников, и нигде они не доставляли столько хлопот, как в Петербурге. Как только в «Новом времени» появлялось объявление в черной рамке о смерти какого-либо члена высшего общества, не только дальние родственники и близкие друзья, но просто связанные знакомством с каким-либо родственником умершего считали своей обязанностью прежде всего лететь на панихиду на квартиру. Таких панихид совершалось по две точно, в два часа дня и в восемь вечера. Все дамы облачались в черные платья с крепом, что многим было к лицу; офицеры должны были быть в так называемой «обыкновенной» форме, то есть в той же парадной, но при погонах вместо эполет, и иметь черную повязку на левом рукаве. Панихиды служили, как это ни странно, удобным местом свиданий, так как в гостиной, где лежал покойник, места бывало мало из- за бесчисленных венков, и большинство, хотя и имело свечи в руках, но, не слушая богослужения, толпилось в соседних комнатах и коридорах. Многоутомительны бывали дни похорон, приходилось решать: заехать ли только утром на вынос из квартиры и сделать для вида несколько шагов за траурной колесницей, или так рассчитать время, чтоб словчиться попасть к концу отпевания в один из монастырей. Весной приходилось бывать на свадьбах, где уже в церкви шли оживленные разговоры, ничего общего с «таинством брака» не имевшие. Если ко всем этим светско-религиозным обязанностям прибавить добрый десяток так называемых царских дней, когда приходилось в полной парадной форме являться по наряду в Исаакиевский собор, то можно составить себе некоторое представление о том, что заставило Гришу Черткова одобрить мое бегство из полка.
Три раза обернулся для меня годовой цикл этой жизни, и я с ужасом спросил себя, выдержу ли четвертый.
Отвести душу можно было только с Гришей Чертковым, племянником толстовца Черткова, моим старшим офицером в эскадроне.
— Взгляни, — говорил он мне, показывая на обеденный стол артели, — кто сидит во главе стола, кто удовлетворяется подобной жизнью и засиживается в полку на десятки лет. Все, кто поспособнее, бегут отсюда, устраивают свою жизнь иначе… В каждом эскадроне по одному, много — по два любителя строевого дела, а для остальных полк и высший свет только трамплин для прыжка в губернаторы или просто способ убить время.
— А я вот решил готовиться в академию. А то завязнешь, как завязли в полку наши милые старички.
— Да, конечно, академия, — задумчиво ответил Чертков, — но не люблю я «моментов».
Так называли тогда генштабистов за пристрастие многих из них к таким выражениям, как «надо поймать момент», «это момент для атаки», и т. п.
Академия Генерального штаба (1899–1902)
Однажды зайдя в дом к моему дяде Николаю Павловичу, состоявшему почетным членом конференции Академии генерального штаба за труды в Китае и Средней Азии, я застал всю его семью в необычайном волнении: дядя заперся в кабинете и отказывался кого-либо видеть. Зная, что Николай Павлович относится ко мне с особой симпатией, тетя посоветовала постучаться. Когда я вошел в кабинет, дядя, сухонький старичок в серой военной тужурке, сразу начал горько жаловаться, что сын его Коля не справился с академическим курсом.
— Осрамил, осрамил, — повторял Николай Павлович, и лицо его при этом выражало самое серьезное огорчение.
Бедный толстяк Коля, человек очень начитанный, но нерешительный и неуверенный в себе, провалился на первом курсе академии, кажется, по астрономии и, согласно уставу, был отчислен в тот же день обратно в Преображенский полк. После этого, через год, он держал снова, наравне со всеми, конкурсный вступительный экзамен. Успешно окончив на этот раз два первых курса, он получил на дополнительном курсе какую-то отвлеченную военную тему и, найдя, что она ему не под силу, сложил оружие, и вновь вернулся в полк. Это-то и привело в отчаяние самолюбивого до крайности графа Николая Павловича.
Между прочим, жизнь моего двоюродного брата складывалась впоследствии благополучно и без академии. Отменный строевик, с течением времени он стал флигель-адъютантом и в мировую войну командовал преображенцами. Но на беду о нем вспомнил командир гвардии генерал Безобразов, прозывавшийся, вероятно, за наивность Бэбэ.
Бэбэ не выносил, как и многие гвардейские начальники, «вот» — как он прибавлял при каждом слове — генштабистов и, решив доказать, что Коля, «вот», не хуже настоящих «моментов», призвал его на должность начальника своего штаба. С горечью, должно быть, вспоминает и по сей день, застряв в