Первые, недружные аплодисменты, вызванные этими словами, сильно меня подбодрили. Я уже встал со стула.
— Неужели, — продолжал я, — что-либо устрашит сынов такой страны, что имела таких царей, как Петр I (аплодисменты справа), таких поборников народной правды, как декабристы (аплодисменты слева), таких полководцев, как Суворов (аплодисменты в центре), таких мыслителей, как Герцен, Белинский и Чернышевский, таких писателей как Пушкин, Гоголь, Лев Толстой (общие бурные аплодисменты), — перебирал я таким образом всех тех предков, которыми гордилась Россия.
Услыхав дорогие для каждого русского имена, слушатели сразу воспряли духом. До них уже могли даже дойти слова Суворова: «Помилуй бог, мы — русские!», встреченные громом аплодисментов.
Оставалось только дать мудрые и ни к чему, правда, не обязывавшие советы: сидеть спокойно, делать полученное дело и ждать распоряжений.
Сознаюсь, что я все же предпочел не засиживаться, выйти из зала под аплодисменты и вернуться в отдаленную от городского шума и политических страстей нашу тихую обитель на острове святого Людовика.
Но в «тихой обители» я покоя не обрел, и, как в ту ночь, когда я решал свою судьбу после падения российской монархии, теперь пришлось задуматься над самим будущим своего народа.
Перед начальником дальнего разъезда неожиданно для него взорвался мост, по которому он мечтал хоть и не вполне спокойно, но все же перебраться на тот берег из огня мировой войны в пламя революции. Взрыв этот был такой силы, что в нем разлетелись не только все дела и планы Временного правительства, но и многие казавшиеся незыблемыми основы российского государства.
Неожиданно один за другим долетали до Парижа не только по проволоке, но уже и по эфиру декреты неведомых ни мне, ни моему окружению людей, образовавших Совет Народных Комиссаров. От лица России говорили люди, которых, с непонятным тогда для меня ужасом, называли большевиками, хотя можно было биться об заклад, что мало кому из нас, далеких от революционного движения, было в точности известно происхождение этого слова!
Вскоре «ужас» этот объяснился для спасавшихся в Париже белоэмигрантов декретом о национализации удельных, монастырских и помещичьих земель, разрушившим по существу священное старому миру право собственности, а для французов, бесчисленных держателей «русских займов», декретом о непризнании советской властью царских долгов.
Мне тоже, признаюсь, трудно было примириться с мыслью, что революция потребует от меня вымести не только весь старорежимный мусор, который уже мне самому представлялся вредным, но и, пожалуй, сдать в архив то, что казалось самым ценным достижением: неограниченный кредит, открытый через меня для России во Французском государственном банке.
Первым и унизительным для моего служебного достоинства эпизодом явился неоплаченный чек на полтора миллиона франков, выписанный мною на Банк де Франс за два дня до Октябрьской революции для оплаты текущих поставок нам алюминия и нитратов из Норвегии.
— Банк де Франс отказался оплатить этот чек, — доложил мне утром растерявшийся начальник финансового отдела Ильинский. Он объяснил, что французское правительство распорядилось закрыть наш текущий счет в этом банке.
— Надо прежде всего, — решил я, — во что бы то ни стало восстановить свой счет.
Для каждого человека важнее всего не подорвать к себе доверия, а для государства, как мне тогда казалось, сохранить кредит — и это моя основная задача, перед которой все остальные дела должны казаться мелочами.
Тем не менее, чтобы постичь истинное значение государственного кредита, потребовалось для меня, как это ни странно, много-много лет. У меня даже в голове с трудом укладывалась непосредственная связь между французским капитализмом и русской армией, проливавшей кровь за чуждые ей интересы. А ныне уже слепой видит, что хваленая «американская помощь» — не что иное, как тяжелое ярмо, надетое на страны Западной Европы планом Маршалла.
Тогда же, рассматривая восстановление моего государственного счета в Банк де Франс как вопрос не только военный и финансовый, но и дипломатический, я в расчете согласовать свои действия с посольством поехал после обычного разбора утренней почты на рю де Гренель. Там, в столь знакомом и запущенном за время «междуцарствия» кабинете Извольского, сидел посол Временного правительства Маклаков, только накануне прибывший из Петрограда в Париж.
По проявленной в первые минуты знакомства нерешительности Маклаков уже представился мне достойным Временного правительства послом.
— Как посол, я бы сказал вам: «Да»; как адвокат, я сказал бы: «Нет»; как человек и ваш личный благожелатель, пожалуй, подумал бы, прежде чем дать вам ответ, — объяснял мне этот прожженный делец.
Он составил себе в свое время в России репутацию либерала, приняв под свою защиту бедного киевского еврея Бейлиса, и в то же время — блестящего и ловкого адвоката, выиграв скандальный процесс в пользу нефтяного короля Тагиева. Вот уж к кому подошли бы острые, как лезвие ножа, слова Ленина о таком же адвокате — Пуанкаре: «Блестящий» адвокат-депутат — политический пройдоха, это —
Первый же мой деловой разговор с Маклаковым о закрытии счета в Банк де Франс подтвердил лишь диаметральную противоположность наших взглядов на государственные интересы.
— Вообгазите, — мягко картавя, дополнил мой доклад Маклаков, — мы — посольство — тоже получили сюгпгиз: нам пгедложено пгедставить в министегство иностганных дел спгавку о казенных суммах, находящихся в наличие и на наших банковских счетах.
— В какой же форме вы рассчитываете это выполнить? — спросил я. — Сделаем ли мы общую сводку, или каждый даст свою отдельную справку?
— Ну, конечно, отдельную, хотя мне известно, что почти все наши суммы пгоходили чегес вас. Тут уж дело совести каждого. Можно показать, а может быть, лучше не показывать. — и при последних словах мой собеседник загадочно улыбнулся.
Я смолчал, хотя заранее решил сохранить с французским правительством те отношения, которые прочнее всего обеспечивали наш государственный кредит: Банк де Франс сверял каждую субботу баланс русского счета с бухгалтерией моего «заготовительного комитета».
Вернувшись из посольства, я немедленно приказал Ильинскому дать мне выписку нашего счета в Банк де Франс и пересчитать те несколько тысяч франков, что хранились в сейфе нашего финансового отдела для мелких текущих расходов. Оказалось, что на текущем счету на этот день находилась, как обычно, самая небольшая сумма — около одного миллиона франков, но не учтенных в банке бонов французского казначейства, которыми я был вправе располагать, имелось свыше двенадцати миллионов. Стремясь сокращать до минимума нарастание процентов на военный долг, я превращал в наличные деньги эти боны по мере надобности, в зависимости от текущих платежей по заказам.
— Эх, — укорял меня Ильинский, — надо было выбрать из банка, как я неоднократно вам советовал, хотя бы эти двенадцать миллионов. Предлогов у нас было хоть отбавляй. Вы вот не послушались, а теперь что же мы станем делать, когда первого декабря нам придется выплачивать жалованье?
Жалованье мы, правда, уплатили, но Ильинский даже на смертном одре проклял меня, не простив мне, что я не захватил казенные миллионы.
Как раз в минуту пререканий мне доложили, что меня желает видеть французский контролер, присланный военным министром. Ильинский хотел уйти, но я его задержал и представил вошедшему французу, крайне корректного вида, с красной ленточкой Почетного легиона в петлице черной визитки. Под штатской одеждой этот чиновник выказывал какую-то чисто военную дисциплинированность слова и мышления.
Мне это понравилось, но я лишь впоследствии выяснил, что мой посетитель являлся представителем незнакомого мне дотоле института контролеров армии. Французы — большие консерваторы, и уже само это давно позабытое название напоминало об эпохе французских революционных армий.
Оказалось, что действительно, несмотря на смену стольких государственных режимов, во Франции