В начале войны на русском фронте находилось три активных корпуса (I, XVII и XX) и два с половиной резервных (I, Гвардейск. рез. и 5-я див. II корпуса).
До конца марта с Западного на Восточный фронт было переброшено: четыре активных корпуса (II, XI, XIII, XXI) — восемь дивизий и три резервных корпуса (III, XXIV и XXV) — шесть дивизий. Всего семь корпусов, что равно четырнадцати дивизиям, и направлено из Германии три вновь сформированных корпуса (XXXVIII, XXXIX и III), то есть еще шесть дивизий. Всего на русском фронте должно было находиться двадцать пять активных и резервных германских дивизий, не считая ландверных и ландштурмных бригад и тридцать пять — сорок австро-венгерских дивизий.
Кроме того, конец марта характеризовался появлением целой серии новых германских дивизий, формировавшихся за счет полков, отведенных с фронта; за недостатком людских запасов немцы уже начали перетряхивать свои наличные силы. Положение на обоих фронтах становилось все более напряженным, а работа и моя, и 2-го бюро все более ответственной.
Наконец в эти же первые весенние дни произошло, как нам казалось, исключительное по важности событие: в первый раз с самого начала войны с французского фронта исчез германский гвардейский корпус! Это предвещало подготовку крупного наступления немцев на русском фронте.
Дюпон стал мрачен, Пелле — озабочен. По вечерам офицеры связи от армии и фронтов звонили и настойчиво требовали от войск срочной проверки сведений о находившихся против них неприятельских дивизиях.
Начальник секретной агентурной разведки — молчаливый до комизма майор Цопф — и тот заговорил, докладывая мне о принятых им срочных мерах по розыскам этой злосчастной гвардии.
Моя комната в доме госпожи Буланже превратилась в настоящий небольшой штаб: после шести месяцев войны и долгих настоятельных просьб я получил, наконец, в свое распоряжение настоящего помощника — капитана Пац-Помарнацкого. Шесть месяцев потребовалось для утверждения подобной «штатной единицы», но недаром же один мудрый старец говорил, что в «Российской империи всякая бумага свое течение имеет». Течет она, голубушка, быстро по самой середине реки, а глянь, и застоится в какой-нибудь тихой заводи.
Александр Фадеевич был исправный дисциплинированный генштабист, на которого можно было положиться, и, казалось бы, что, окончив, хотя и разновременно, первыми учениками и Киевский кадетский корпус и академию, мы могли смотреть на свет одними и теми же глазами. На деле же сколько мы вместе ни проработали, но понять друг друга до конца не смогли. Едем мы как-то, например, в открытой машине на удаленный от Парижа французский Восточный фронт. Чудная лунная ночь, живописная дорога вьется среди Вогезов, мысли отдыхают от повседневных забот и казенных бумаг. Душа переносится куда-то далеко-далеко, на родину…
— Какая ночь! — нарушаю я невольно молчание.
— Так точно, господин полковник! Погода благоприятствует! — возвращает меня к жизни Александр Фадеевич.
«Эх, барыня! — сказал как-то в сердцах подвыпивший чертолинский конюх Федька чопорной старой деве Еропкиной, корившей его за полупьяную песню на козлах. — Не душа в тебе, а один пар!»
Без душевной глубины понять такую революцию, как наша — Октябрьская, было нелегко, и Пац, расставшись со мной, предпочел остаться за границей.
Я впрочем, сохранил навсегда благодарную память о часах, проведенных с ним над составлением телеграфных сводок в тяжелые дни первой военной весны.
Усилия по розыскам германской гвардии увенчались успехом почти за месяц до появления ее на русском фронте.
Уже 6 апреля я доносил: «В Эльзас переброшен, по-видимому, весь Гвардейский корпус, обе дивизии которого высаживались в ночь на 31 марта на линии Шлейнштадт, Кольмар».
А через две недели уточнял сведения так: «Получено достоверное сведение, что Гвардейский корпус после полного отдыха в течение 3-х недель в Эльзасе во вторник 20 апреля погружен на железную дорогу. Здесь, конечно, не знают, куда он направлен, но склонны думать, что он предназначен или в Трентин, или в Карпаты, во всяком случае — на поддержку Австрии».
Да, мы не знали, мы гадали, но мне хотелось перелететь в русскую ставку (к сожалению, самолеты в ту пору через Германию еще перелететь не могли) и сказать только одно слово: «Готовьтесь!» Мне представлялось, что решительный удар немцев на русском фронте неминуем. Но на каком участке?
Разрешить эту загадку мне помог, как ни странно, вновь назначенный помощник начальника штаба генерал Нюдан. Появление его в Гран Кю Же было особенно для меня приятно, напоминая о беспечной молодости, когда я в чине капитана галопировал на маневрах 4-й кавалерийской дивизии в Аргонне, а Нюдан, сухой артиллерийский майор с запущенными книзу усами, хрипловатым баском, как после хорошей пьянки, лихо, на полном карьере, командовал конным артиллерийским дивизионом.
Теперь я заходил к нему обычно по окончании рабочего дня, когда огни в коридорах гостиницы «Гранд Кондэ» уже тушились, а в штабных бюро оставались только ночные смены дежурных офицеров. Нюдан сидел за письменным столом спиной к стене, на которой была развешена громадная карта русского фронта.
О, эта карта! Никогда мне ее не забыть. «Смотри, — как будто говорила она мне, — сколь ты плохо работаешь: за восемь месяцев войны не удосужился добиться от своего генерального штаба присылки хотя бы десятиверстной карты России. Вместо карты Австро-Германского фронта тебе прислали карту Турецкого фронта, и французам пришлось в конце концов сфабриковать своими средствами какую-то импровизированную простыню». Безобразные зеленые пятна изображали на ней непроходимые, по мнению французов, леса, редкие черные линии подчеркивали лишний раз бедность железнодорожной сети, а перевранные названия городов доказывали смутное о них представление наших союзников.
В тот вечер на карте жирной угольной чертой была отмечена линия застывшего русского фронта от Балтийского моря до румынской границы с выступом в сторону противника у северного края Карпатского хребта. Никаких пометок о расположении русской армии на карте не было.
Разговор с Нюданом завязался само собой вокруг вопроса о гвардейском корпусе.
— Ну и побезобразничали же эти господа в Страсбурге! — рассказывал мне Нюдан. — Без пьянства и разврата немцы не могут воевать. Мы ведь помним их еще по тысяча восемьсот семидесятому году, ну а теперь, нагулявшись всласть, они, очевидно, готовят какой-нибудь серьезный удар на вашем фронте.
Тщетно разглядывал я черную линию на карте, не желая дать Нюдану необоснованный ответ и вместе с тем не желая показать ему лишний раз свою полную неосведомленность о том, что творится в России.
Испытующе посмотрев на меня, он повернулся назад к карте и, ткнув пальцем в исходящий угол нашего фронта, который тянулся в этом месте вдоль какой-то небольшой голубенькой речушки, авторитетно заявил:
— Вот тут, вероятно, стык ваших фронтов — Западного и Юго-Западного. По-моему, тут и надо ожидать удара.
Я встал, чтобы поближе рассмотреть этот участок, и прочел название речки:
— Дунаец! Дунаец! — повторял я себе, пробираясь в темноте через скаковое поле в свое логовище. Сообщать или промолчать о беседе с Нюданом — вот над чем долго совещались мы с Пацем, составляя в эту ночь очередную телеграмму в ставку. Соображения помощника начальника штаба не носили официального характера, не были подкреплены документами, а упоминание о них в служебном донесении могло ввести в заблуждение наше военное руководство. Кроме моих телеграмм ставка должна была уже располагать более точными указаниями о подвозе германских резервов.
Лишь бы она не увлеклась лишний раз сведениями от нашего центра агентурной разведки, созданного военным агентом в Голландии полковником Мейером. Германский генеральный штаб давно его перехитрил, засылая в Гаагу собственных «надежных осведомителей», создавая через них ложную стратегическую обстановку. Многовещательные донесения Мейера занимали почетное место в сводках нашего генерального штаба, и перед ними, конечно, бледнели мои сухие телеграммы, кратко извещавшие об обнаруженных на фронте корпусах.