— желтоватые пески и холмы, изображавшие поля сражений при Альме и Инкермане. Это всякий раз неприятно напоминало мне о Крымской войне. Неужели у французов не хватало такта заменить эти картины? Всеобщая мобилизация не нарушала установленного порядка работы этого центра военного управления — «мобилизация — это еще не война», — и поэтому все продолжали сидеть в штатских пиджаках.
Однако во внутреннюю организацию вторгся новый элемент: мой старый знакомый, краснощекий жизнерадостный толстяк полковник Бертело, был назначен по настоянию Жоффра помощником начальника штаба, или, по-русски, генерал-квартирмейстером штаба главнокомандующего.
— Зайдите к Бертело, ему надо кое о чем с вами поговорить, — просто и вместе с тем загадочно сказал мне Жоффр.
Бертело сидел уже в соседнем кабинете.
Не будучи избалован в русско-японскую войну работой нашего разведывательного отделения, я был поражен теми, хотя и неполными, сведениями о распределении германских сил, которые мне передавал тонкий генштабист еще до соприкосновения с ними. Согласно этим данным, против Франции развертывались восемнадцать корпусов и от семи до восьми кавалерийских дивизий, а против России четыре корпуса (I, V, XVII и XX). Не установленными считались четыре корпуса (II, VI, Гвардейский и Гвардейский резервный). Всем было, конечно, прекрасно известно о существовании Гвардейского корпуса, но не установленным он считался потому, что на этот день не поступило еще данных о том, куда он будет отправлен — против нас или против французов.
Из-за ненадежности агентского шифра я продолжал передавать подобные сведения дипломатическим шифром за подписью Извольского, что в ту пору было связано с вреднейшей проволочкой времени, а впоследствии могло ввести в заблуждение относительно действительной осведомленности в военных вопросах дипломатов царской России.
Свидание с Бертело положило начало моей основной деятельности в мировую войну: осведомление русской армии о противнике по данным французской главной квартиры. С 1 августа 1914 года по 1 января 1918 года, то есть даже спустя три месяца после Октябрьской революции, не проходило ни одного дня, чтобы за моей подписью не поступило в Россию информации. На войне нет ничего тягостнее, чем перерывы в осведомлении о противнике.
Дома меня ожидал сюрприз. Наш буфетчик, степенный Иван Петрович, доложил, что меня уже давно поджидает какой-то французский военный. И действительно, передо мной в приемной вытянулся солдат- территориал в красных штанах и потертой шинели старого образца (новая форма защитного цвета для территориальной армии еще не была заготовлена).
— Mon colonel (мой полковник), солдат первого класса Лаборд Леон является по случаю назначения вестовым к «моему полковнику», — четко отрапортовал человек, которого я не сразу признал.
— Леон Лаборд, так это вы, мой милый граф! — спросил я.
— Ну, конечно, — ответил мне солдат. — Неужели вы позабыли наш вечер у Муммов два года назад?
И тотчас перед моими глазами встала одна из картинок беззаботного светского Парижа.
Сижу я как-то, окруженный парижанками, после обеда у хозяина одной из лучших марок французского шампанского — «Мумм».
Против меня, грея спину у большого камина, стоит во фраке, в белом жилете стройный блондин с голубыми глазами и упрямым подбородком — граф Лаборд.
— Что же полковник, — обращается он ко мне, — когда же война?
— Какая там война, — бравирую я. — Все это только газетные утки.
— Полно, полно. Вы, конечно, многое знаете, — щебечут дамы, — но сказать нам не хотите. Вы ведь в случае войны останетесь с нами, не правда ли?
— А меня возьмете своим вестовым, — шутит Лаборд. — Мы с вами сверстники. Действительной службе в войсках я не подлежу, а для вас могу быть полезен. Вы увидите, как мы хорошо устроимся.
Лаборд пристал ко мне, как человек, твердо знающий, чего он хочет. На следующее утро он позвонил по телефону и, напомнив обещание, просил замолвить о нем слово в генеральном штабе. Отделаться было невозможно, и я скорее для проформы, в шутку, рассказал об этом случае при свидании начальнику 2-го бюро. К великому моему изумлению, полковник обещал передать пожелание Лаборда в инспекцию пехоты, а я совершенно об этом позабыл.
Вот какая случайность доставила мне ценного и преданного сотрудника.
Фактическое начало войны не изменило атмосферы посольства. Там по-прежнему знакомили меня с бесчисленными телеграммами — копиями донесений наших послов и посланников в Петербург.
Самыми длинными были телеграммы русского посла в Лондоне графа Бенкендорфа. Уроженец балтийских провинций, этот несметно богатый старик провел чуть ли не всю жизнь в Лондоне и своим уравновешенным спокойствием представлял полную противоположность Извольскому. Бенкендорф считался незаменимым для дипломатических отношений с Англией: ее государственный и политический строй требовал особых качеств от посла. Между прочим, все свои депеши он составлял на французском языке: по-русски Бенкендорф писал с трудом и получил когда-то «высочайшее» разрешение не пользоваться родным языком даже для сношений с собственной страной.
С точностью фонографической пластинки Бенкендорф передавал в своих телеграммах бесконечные переговоры с Греем: «Я просил Грея… Грей ответил… Я возразил Грею…» и т. д.
Эти донесения напоминали нам о том, что Англия была отделена от нервного континента и напряженной парижской атмосферы хоть и нешироким, но очень глубоким проливом.
Сцена, разыгравшаяся передо мной во французском генеральном штабе через несколько часов после объявления Германией войны Франции, была в этом отношении особенно характерна.
Постучав и приоткрыв дверь в кабинет начальника 2-го бюро полковника Дюпона, я заметил сидевшего ко мне спиной английского коллегу, полковника Ярд-Буллера — сухого, молчаливого и на вид весьма недалекого джентльмена. Не желая мешать беседе, я собирался уже скрыться за дверью, но Дюпон настойчиво просил меня войти.
— Вы не будете здесь лишним. Вот рассудите, как мне понимать молчание вашего коллеги? Он и сейчас еще не хочет сказать, можем ли мы рассчитывать на вступление его страны в войну.
Любезно со мной поздоровавшись, Ярд-Буллер продолжал упорно молчать, а на все мои расспросы вежливо отделывался неполучением инструкции от своего правительства.
Невесела была наша беседа с Дюпоном после ухода моего английского коллеги. Я никогда не забывал тех трех томительных дней, которые отделяли объявление войны с Германией от вступления в войну Великобритании.
Так велико было морское и экономическое могущество Англии, что со вступлением ее в войну на нашей стороне вся Германия воскликнула в один голос: «Gott, strafe England!» (Боже, покарай Англию!)
Кроме дипломатической работы с первого же дня мобилизации я должен был заботиться о судьбе русских военнообязанных во Франции.
Двор посольства неожиданно наполнился толпой соотечественников, настойчиво требовавших оформления их отношений к военной службе, а вскоре и двор стал тесен, и люди всех возрастов и состояний стали по требованию французской полиции в очередь, растянувшуюся до самого Сен- Жерменского бульвара. С трудом удавалось пробиться до дверей посольской канцелярии. В открытые окна кабинета Извольского, где обсуждались вопросы войны или мира, доносился гул нетерпеливой толпы.
Вначале я был уверен, что вопрос о призыве под знамена, подобно другим личным делам иностранцев за границей, касался только консульских властей, тем более что в инструкции для военных агентов об этом вовсе не упоминалось. На деле же оказалось, что наш генеральный консул, престарелый Карцов, как и все посольские коллеги, считал ответственным за судьбу русских граждан во Франции именно меня — военного агента. Наши граждане без оформления официальными властями их отношения к военной службе могли быть отправлены во французский концентрационный лагерь.