Почти одновременно, то есть около двух часов утра, секретари уже расшифровали длинную депешу Сазонова, в которой он сообщил об ультимативных требованиях Германии прекратить наши военные приготовления.
«Нам остается только ускорить наши вооружения и считаться с вероятной неизбежностью войны», — гласили последние слова депеши.
— Как вы это понимаете? — спросил меня Извольский. — Что это за туманное слово — «вооружение»?
— Это всеобщая мобилизация, — ответил я.
— Но как же я объявлю об этом французам: мобилизация ведь еще у нас не объявлена, — колебался посол.
После обычного совещания со мной и с советником посольства Севастопуло Извольский решил лично пойти на кэ д'Орсэ[22] и просил меня одновременно передать содержание сазоновской депеши военному министру.
Воинственный генштабист Мессими, услышав про «вероятную неизбежность» войны, превратился неожиданно в дипломата. Он долго подыскивал выражения и в конце концов выработал следующую форму ответа на мое заявление: «Вы могли бы заявить, что в высших интересах мира вы согласны временно замедлить мобилизационные мероприятия, что не мешало бы вам продолжать и даже усилить военные приготовления, воздерживаясь по возможности от массовых перевозок войск».
Я прекрасно сознавал, что в подобных советах, кстати невыполнимых, русский генеральный штаб не нуждался, но ссориться с союзниками из-за этого не стоило, и потому, зная щепетильность Извольского, я передал ему дословно записанные мною слова военного министра.
Трудность положения в эти дни заключалась в том, что Франция, следуя примеру Австро-Венгрии и России, начала мобилизацию еще во время дипломатических переговоров. Вместе с тем, не желая попасть в положение нападающей стороны и тем нарушить условия строго оборонительного договора с Англией, французское правительство было вынуждено на следующий день, 30 июля, принять даже такие противоречивые меры, как мобилизация пяти пограничных корпусов и одновременный отход их передовых частей на десять километров от германской границы. Пуанкаре представлял эти меры Извольскому как доказательство миролюбия, а Жоффр объяснял мне этот тонкий маневр как выполнение заранее предусмотренного плана мобилизации.
Эта рознь между французским дипломатическим и военным миром отражалась и на моих отношениях с Извольским — его неприятный характер хорошо был известен всем сослуживцам. От бессонных ночей и трепки нервов посол становился совершенно несносным и придирчивым.
— Вы врете, — сорвалось у него, наконец, по моему адресу, — Пуанкаре мне это объяснял совсем не так.
Во всякое другое время я имел право тоже вспылить, но в эту минуту обижаться не приходилось: я понимал, что этот выкрик был вызван только горячим желанием как можно лучше выполнить свой служебный долг.
К утру 31 июля последние надежды на сохранение европейского мира улетучились. Оставалась одна забота: как бы не дрогнула в последнюю минуту Франция, как бы не сорвалась мобилизация.
Совет министров под председательством Пуанкаре заседал почти беспрерывно. Унизительный ультиматум Германии, конечно, был отвергнут: надо было быть или наивным, или непомерно нахальным, какими часто проявляли себя немецкие дипломаты, чтобы предложить Франции сохранение нейтралитета в случае войны с Россией и потребовать в залог этого временную уступку восточных крепостей Туля и Вердена; это было равносильно, по существу, обезоружению Франции. Однако последнее слово — «приказ о всеобщей мобилизации» — в совете французских министров так и не было произнесено. Я ожидал его с нетерпением и по раздавшемуся около четырех часов дня телефонному звонку уже догадался, что Мессими вызывает меня, наконец, по этому вопросу.
Встреча была сердечная. По одному рукопожатию я понял, что дело сделано. Нервное настроение Мессими отразилось в той телеграмме, которую для точной передачи слов министра я составил первоначально на французском языке тут же в министерском кабинете. Вот текст этого исторического документа:
«Особо секретно. Срочная. От военного агента. Объявлена общая мобилизация в 3 ч. 40 м. дня.
Военный министр выразил пожелание:
1) Повлиять на Сербию, попросив перейти поскорее в наступление.
2) Получать ежедневные сведения о германских корпусах, направленных против нас.
3) Быть уведомленным о сроке нашего выступления против Германии. Наиболее желательным для французов направлением нашего удара продолжает являться Варшава — Позен.
Последние слова вызывались не только сознанием относительной военной слабости Франции по сравнению с Германией, но и отражали то тяжелое впечатление, которое сохранялось во французских правящих военных кругах от последнего совещания между Жоффром и Жилинским. Я тоже разделял мнение Жоффра об опасностях, связанных с нашим вторжением в Восточную Пруссию. Во мне еще жила академическая теория моего профессора Золотарева об оборонительном значении линии Буг, Нарев, о Привислянском районе, о выгоде глубокого обхода левого фланга австрийских армий, приводившего к угрозе жизненному центру Германии — Силезскому промышленному району.
Телеграмма Мессими уже вскрывала сама по себе будущий основной недостаток в ведении союзниками мировой войны: отсутствие единого руководства.
Я вернулся в посольство с чувством человека, у которого свалилась гора с плеч. Союзники не подвели!
Извольский тоже был доволен, но не без сарказма по адресу военных заметил, что «мобилизация — это еще не война».[23] Эту дипломатическую формулу уже повторяли на все лады в политических кругах Парижа, приписывая ее то Бриану, то самому Пуанкаре.
Было около семи часов вечера, когда, покончив со служебными делами, мы вышли с Севастопуло из посольства и вспомнили, что со вчерашнего дня еще не только не спали, но и не ели. Мы уже давно жили, как на биваке, подремывая то в том, то в другом посольском кресле в перерывах между телеграммами, совещаниями у Извольского и беготней в министерства. Хороших ресторанов поблизости не было, и мы решили перейти пешком на правый берег Сены.
Царившая во все эти тревожные дни нестерпимая жара как будто спала, и было приятно взглянуть, наконец, на мой милый Париж. Он, как всегда, был полон очарования, и, остановившись на мосту через Сену, я залюбовался картиной, на которую когда-то мне указала одна очень чуткая француженка: закат солнца, светло-розовый, смягченный перламутровой дымкой, свойственной только Парижу. Где-то вдали обрисовывались башни старого Трокадеро.
Ближайшим к Сене рестораном, где можно было хорошо поесть, являлся «Максим» — когда-то одно из самых веселых мест ночного Парижа. В нем и теперь было людно, но прежние завсегдатаи тонули в толпе самой разночинной публики: солдаты в красных штанах, мастеровой люд в кепках, скромные интеллигенты в соломенных шляпах. Всем этим людям в обычное время не могло прийти в голову перешагнуть порог этого фешенебельного ресторана: он был им не только не по карману, но и не по вкусу. Теперь веселье заменилось волнением последних минут перед расставанием со всем, что дорого, перед разлукой с теми, кто мил и люб сердцу. Ровно десять лет назад я сам испытал подобные чувства, отправляясь в далекую, неведомую для меня Маньчжурию.
По парижскому обычаю, многих мужчин сопровождали их «petites amies» (подружки), и от атмосферы старого «Максима», где когда-то разодетые парижские женщины со своими кавалерами подхватывали хором модные веселые куплеты, оставалась лишь та непринужденность, которая позволяла объединиться всем собравшимся в общем патриотическом порыве.
— За твое здоровье!
— За наше!
— За армию!