что угодно, все что угодно вообще!..
Нет, он не думал головой, а надо было, надо… Он тут пытался быстренько поджениться, вступил, как и планировалось, в секту миссионеров, стал ухаживать за молоденькой датчанкой, которую за глаза звал Танк, потому что она была неимоверно толстая и неповоротливая, просто черепаха! Но черепаха не так напориста и не так стреляет словами, как эта, а эта была такая чума, что мама миа! Танк послала его подальше, она не верила ни единому слову, что он говорил. Вообще, казалось, что Хануман утратил и шарм, и дар убеждения; все шло мимо. Он перестал подыгрывать небожителям; помощи от них никакой, только кровь и время сосали; забил на них, стал пить и спиваться, и вот решил голодать… Но даже медсестру убедить в том, что у него легкая форма шизофрении, ему не удалось…
Поэтому, когда я вошел, он, вконец замизерабленный нелегкой долей азулянтской, очень обрадовался мне, как вестнику каких-нибудь перемен к лучшему. Я вновь послал Непалино за очередной бутылкой, чтобы выпить за старые добрые времена, но Непалино отказался, сказал, что в холодильнике больше нет пива; тогда я посоветовал ему вынуть пару купюр из мотка, который он прячет кое-где, и сходить к албанцам в кафетерию за парой бутылочек пива, да поживее! Пока мы не обратились за помощью к Аршаку…
– Не надо Аршак, мой друг, не надо Аршак, – забормотал Непалино, зеленея еще больше, и добавил кротко: – Сейчас, сейчас будет пиво!
И мы снова пили пиво, и Хануман говорил, что он доживает последние дни своего путешествия, так ему кажется; есть неприятное ощущение, под левой лопаткой, очень неприятное… такое раз уже было в Бухаресте, когда он развел группу цыган; он продал им тысячу фальшивых долларов, забрал граммов двести золота, а потом его чуть не убили; ему пришлось все отдать, звонить в Индию отцу, чтоб его выкупили! И тогда он впервые услышал хмыканье папашки: «Мог бы придумать что-нибудь более оригинальное», – ответил ему папашка… В итоге его румынская жена выплатила все свои сбережения, которые заработала непосильным трудом стриптизерки за два с половиной года в Германии! И теперь что-то такое, вроде коллапса, просто конец, почти конец! Осталось дело за малым – сесть в тюрьму и сдохнуть там, тихо, как кот…
К нам зашел Свеноо, его привел Непалино, они несли сеточку пива; Свеноо сел на койку возле Ханумана, он был уже крепко пьян, едва соображал, вращал пустыми глазами, его рот был открыт и не захлопывался, он нервно сглатывал. Он открыл нам по пиву и сказал, что снова в порт пришел русский корабль… Черт подери! Ему не удавалось просохнуть! Чуть протрезвеет, как вновь в порту – русский корабль! Не успеет выпить их водку, как снова – русские! Когда ж это кончится? Никакой жизни не стало! Ханни пропустил его слова мимо ушей, продолжая жаловаться на судьбу, говорить о предчувствии, о какой-то роковой ошибке, которую некогда допустил, и с тех пор все так пошло ухабисто в его жизни, вкривь да вкось. Датчанин отхлебывал да вздыхал. Когда Ханни закончил бормотать, я вздохнул тоже и сказал, что вот тоже собираюсь принять серьезное решение, мне все надоело, решительно все, хватит ползать, как вошь, по телу Европы, без дома, без близких, нет, хватит! «На самом деле, мужики! Надо что-то думать!»
Свеноо покачивал сочувственно головой, делал понимающий вид, но едва ли ему то удавалось; я хлопал его по коленке; он хлопал меня по шее, вздыхал, на глаза наворачивались слезы…
На следующий день, так и не отойдя, все еще в дым пьяный, он пригласил нас в порт, на русский корабль, он нас буквально потащил туда, хотел, чтобы я снова переводил ему, что моряки говорят, потому что те ни в зуб ногой по-английски, как всегда, а он, как всегда, боялся, что его обманут. Я пошел с ним; мы купили несколько блоков сигарет и ящик водки, как всегда; засели за выпивкой дома у Свеноо. Хануман курил больше, чем пил, пьянел больше, чем курил, потом вырубился. А потом забормотал: «Душа человека бессмертна, но она дается не навсегда, мы как камера хранения души, потому что душа – это драгоценность, и вот то, как мы о ней заботимся, вот что важно!»
Конечно, это был бред, которым его зомбировали свидетели, но Свеноо сказал:
– Да! Вот верные слова, потому что жизнь такая штука…
– Жизнь – это лестница, – подхватил Хануман, – она ведет либо вверх, либо вниз, вниз идти легче, поэтому мы и идем вниз, а вверх идут единицы, обеспокоенные вопросом спасения души…
– Вот-вот, – вздыхал Свеноо.
– И вот поэтому я еду в Петербург! – вдруг выпалил я.
– Куда?! Зачем?!
Я стал говорить Свеноо, что поговорил с ребятами на корабле, через два дня они идут в Питер. Меня так это проняло, сказал я, у меня там девушка, бывшая, любовь всей моей жизни, я бы хотел ее повидать. Хотя адреса не знаю, но есть такая вещь, как телефонная книга, есть всякие бюро, я обзвоню всех с фамилией Лепа. Обойду все театры и киностудии, и если она сменила фамилию, буду искать по имени, и обойду всех Анн, которые только есть в Питере, и если надо – в России!
– Но я найду! – ударил я кулаком по столу. – Я непременно найду ее! Бля буду на…
И Свеноо тоже сжал кулаки и сказал:
– Я верю в тебя! Ты найдешь! Такой парень, как ты, фо хэльвэ[77], найдет! Только зачем?
– Затем… затем… хотя бы затем, чтоб просто узнать, как у нее дела… блажь?
– Э-э-э… Йоганн, ты сентиментален! И это хорошо!
– Да… Знаю… Я согласен… Глупость? Да! Но…
И некоторое время я рассказывал ему историю моего выдуманного романа с несуществующей девушкой Анной.
К концу этого рассказа Свеноо был уже совсем в хлам. Он смотрел на меня по-настоящему восхищенно и, наконец, спросил, когда я еду.
– На днях… Верней, я уже договорился с капитаном, мне только нужна определенная сумма, совсем немного, но за эти два дня я не смогу достать таких денег, так что придется ждать следующего корабля… Но я все равно уеду!
Я жахнул кулаком о стол.
– Бля буду! Чего бы то мне ни стоило! Я соберу эти деньги…
– Сколько надо? – спросил Свеноо участливо.
– Не хватает восемьсот долларов, – скорбно сказал я.
– Не так уж много… я… я одолжу тебе столько, – сказал датчанин.
– Слушай, Свеноо, мы старые друзья, я не хочу ставить тебя в неловкое…
– Ты не ставишь меня ни в какое… Восемьсот долларов? Это ерунда для меня! Йоганн, не надо меня благодарить… пришлешь ведь… вот кто-кто, а ты наверняка пришлешь… что за разговоры? Йоганн, мы же старые друзья! Друзья, ты понимаешь? Может, ты мой единственный друг! Может, вот еще Ханни-Банни тоже, и все! Кто еще? Ласло? Этот венгерский серб, в пичку матерь! Пф! Ебо те в гузицу и срачку! Еще неизвестно, что он за серб такой! Может, и не серб он вообще никакой! Проверить бы надо! Да какой он мне друг?! Он это так… Выпил да потрепался… А вы – мужики! Вы для меня… Мужики… Друзья… Я знаю, Йоганн, ты пришлешь, и все…
– Да, Свеноо. Конечно, пришлю. Обязательно!
Через несколько часов мы шли с Хануманом вон из лагеря. Заслышав наши шаги, в окна выглядывали албанцы. Я вбирал голову в плечи и надеялся, что это в последний раз. Хануман пальцами сжимал воротничок у шеи и щурился. В моем кармане было восемьсот долларов, а на лице – печаль, сумрак; в небе сумерки беспросветной датской печали, и еще томило предвкушение, вскипавшее и пробегавшее по коже мурашками. Предвкушение чего-то большого, авантюрного; предвкушение, затаившееся на глубине рудниковой души.
С нами шел Жан-Клод, который на плече тащил баул. Как глыбу! Он за что-то получил какой-то бесплатный абонемент на посещение тренажерного клуба, вот и набил сумку. С ходу начал нам говорить, что у них в билдинге появился пронырливый молодой человек, из Нигерии. Он это сказал с каким-то особенным неудовольствием (возможно, потому, что ему приходилось говорить это по-английски). Жан- Клод рассказал, что этот тип уже третий раз умудрился продать один и тот же общественный пылесос и два велосипеда; и кого он только не обманул уже за это время! Настоящий пройдоха! Я глянул на огромную сумку Жан-Клода и на миг мне подумалось, что тот в ней на всякий случай собрал с собой все свои вещи!