паразиты!.
Пока он хлестал умолкнувшего вдруг Пашку, Федотья столбом стояла возле печи, во все свои помертвелые от ненависти глаза глядела на кузнеца и беззвучно дергала дряблыми губами.
— Убью! Запомни, страмец такой… — Кузнец нервно застегивал на себе ремень, повернулся к Федотье. — И ты, старая колодина, задолби ему — еще раз тронет Катькиных ребятишек, до смерти убью…
— Ну да, ну дык как жеть… — легонько закивала иссохшей головой старуха, голос ее был еле слышным, сломленным и согласным, а в пустых глазах горел ненавистный огонь.
Тем же вечером вся Романовка знала о случившемся. Федотья с костылем в руках еще несколько дней без передыху сновала по деревне, каждому встречному и поперечному жаловалась:
— Вот… Пашенька в жару пластом лежит. Виданное ли дело — мужик ребенка вусмерть похлестал? Катькин-то сударик. У-у, змея, похотью своей Артемушку, сына моего, сгубила, потом кузнеца начала затаскивать на себя, ишь объявила, он, мол, ей пузо-то набил. А тот не на ногу, на голову, видно, хромой, уверился. «Пашку-то, — грит, — по ее велению до смерти забью». Я вот в суд на них обоих съезжу, бумагу подам…
— Постыдилась бы ты грязь-то этакую на людей изо рта выливать, — сказала ей как-то Лидия при людях.
— Зараза-а! — мгновенно налилась яростью Федотья, поднимая костыль. — У ей мужика сгубили, а она…
— Пойдем, мам… Пойдем, — быстро оттащила Лидию за руку подбежавшая Сонька, а то Федотья, может быть, и избила бы костылем Лидию.
Сама Катя на все случившееся никак не реагировала, каждый вечер промывала рану Игнатия водой с борным порошком, смазывала йодом, пузырек с которым нашелся у Василихи. Лишь как-то она сказала Макееву:
— Зря ты это, чего с хулиганом этим связался?
— Да как-то надо его пристращать. А то ведь он и глаз с рогатки своей выбить мог, а то еще чего…
— А теперь вот и базлает Федотья на весь белый свет.
— А кто ее слушает? Пущай.
Федотью действительно никто не слушал, бабы на ее речи отмахивались и поспешно отходили прочь.
Пашка Пилюгин после порки вроде утихомирился, никого больше не трогал, стал молчалив и даже пуглив. Во всяком случае, проходя мимо дома Афанасьевых, всегда тревожно озирался, будто побаивался, что кто-то его тут увидит.
Наступил сентябрь, сжали озимые, стали убирать потихоньку и яровые. Старшие классы в районной школе еще не учились, школьников начиная с четырнадцати лет отправляли в колхозы на уборку.
— А что Павел-то твой баклуши бьет? — спросила Катя у Лидии. — Пущай на ток, что ли, приходит али вон на лобогрейку погонщиком. А то так и привыкнет, что куры прямо облупленные яички несут.
— Ты это Федотье, сатане лохматой, скажи.
С Федотьей Пилюгиной Катя Афанасьева говорить не стала.
Сентябрь был ведреный, работа спорилась, Катя была уже на седьмом месяце, но тяжести особой не чувствовала, целыми днями в пропыленном отцовском пиджаке, который давно не застегивался, пропадала в полях. Дорофеев за сентябрь снова дважды наезжал в колхоз, улыбался землистым и совсем исхудавшим лицом, говорил:
— Хлебосдачу хорошо ведете, молодец, Екатерина Даниловна. Давай подсчитывай-ка весь урожай, да прикинем в конце уборки чего и как. Надо нынче, под победу нашу великую, колхозникам хорошо на трудодни выдать.
Дорофеев говорил и кашлял. Катя тревожно думала — доживет ли он до конца-то жатвы?
Ночами у нее мелькало и про себя: управится ли она со страдой до родов? Ведь скоро… И тут же успокаивала себя — не скоро, два месяца еще.
Но родить ей пришлось раньше, в конце сентября. Жуткая беда стряслась в один из самых последних дней этого месяца.
С утра стояла над Романовной плотная духота. После обеда с холмов тугими волнами начал скатываться горячий ветер. Катя под вечер отправилась на ток в Зеленом ключе, где веялками очищали зерно. Когда солнце уже скрылось, на ток верхом на неоседланном коне прискакала Василиха, издали закричала:
— Катерина-а! Здесь она? Беда-а…
Катя выскочила из-под навеса, где прикидывала со старым Андроном, сколько можно завтра вывезти зерна в хлебосдачу, сердце ее бешено колотилось.
Василиха, подскакав, грохнулась с коня на твердый ток и вместо ответа забилась в рыданиях.
— Что приключилось? Где-е? — прохрипел Андрон.
— Да что ты ревешь белугой? Какая беда стряслась?
— Пожар… — Василиха подняла к ней распухшее от слез лицо. — Дом твой Пашка Пилюгин поджег. Зойка с Захаром сгорели.
— Ка-ак? — зашлась Катя в нечеловеческом крике и осела перед Василихой на колени.
— Крыша на них с огнем рухнула…
Люди на току побросали работу, столпились вокруг, пораженные страшной вестью. Стояла полная тишина, слышалось лишь, как тяжко дышали люди, взрослые и дети, да по-собачьи подвывала Василиха.
А Катя все стояла на коленях, как неживая уже, все оцепенело смотрели на нее, будто боялись, что она возьмет да шевельнется.
Наконец она действительно шевельнулась, но встать не могла, сил в ногах не было.
— На дрожки меня… — тихо попросила она.
Но люди не поняли ее, как стояли, так и стояли, не шелохнувшись. Тогда она враждебно закричала:
— Дрожки вон мои стоят! Посадите меня.
Андрон метнулся к запряженным дрожкам, подвел их, держа лошадь под уздцы, к Кате. Женщины тем временем подняли ее с колен, помогли сесть в повозку. Она взяла было вожжи, но дед Андрон отнял их, сам сел на облучок,
— Гони тогда! Шибче…
— Ага, вытрясти чтоб тебя, — откликнулся старик,
— Гони, говорю, гони! Гони-и! — Катя колотила его по спиле, по плечам кнутовищем.
Старик обернулся, перехватил у нее кнут, вывернул со словами:
— Не ори-ка, сам знаю, как ехать.
… Еще с холмов, проезжая мимо кладбища, они на месте дома увидели пепелище, желтеющее огнем сквозь вечерние сумерки, и белый дым над ним, который разметывало ветром. «Зоинька… Захарушка…» — смертельным стоном простонала Катя и умолкла, захлебнулась.
Молчала она и потом, стоя возле пожарища. В животе у нее, где-то в самом низу, давно уже началась нестерпимая резь, но она, чтобы не закричать от боли, намертво закусила губы, стояла и нечеловечьим взглядом глядела на тлеющие бревна, которые растаскивал железным крюком привыкший к жару Макеев. Еще мелькали вокруг кострища какие-то тени, ревел то ли Игнатий, то ли Колька, кто-то из них — Катя не могла различить голос — все просил: «Выньте их из углей-то… Скорее выньте же».
И еще два женских голоса врезались в уши:
— Это что за племя такое ихнее? Молоко еще на губах, а что натворил…
— Не его судить, а ведьму эту растерзать живьем надо…
Катя не могла различить, кому и эти голоса принадлежат, поняла лишь, что речь идет о Пилюгиных — о Пашке да Федотье. Боль раздирала ее на куски, она разомкнула пересохшие губы, прошептала:
— Андрон Игнатьич… Старуху мне твою. Скорее.
— Да вот она я, как раз возле тебя, — послышался голос Андронихи.