Ни себе, ни людям…
— Откуда вам знать — живу или не живу?
— А народ, он все знает, — сердито буркнула счетоводиха.
Катя опустила глаза, помолчала. Затем вздохнула устало и проговорила:
— Не осталось где глотка самогонки-то?
— Как не остаться, — проговорила Мария и ушла в контору.
Пока она находилась там, Катя невесело думала, что действительно чудно все это у них с Петрованом. Чувств у нее к нему вроде бы никаких не было, а привыкнуть — потихоньку привыкала, было спокойно и как-то приятно слышать, что он ходит по дому, возится с детишками, делает всякие разные дела на подворье. Когда он допоздна задерживался в своей кузне или уезжал куда на поле, в душе у нее возникало что-то заботливое — чего, мол, так долго там, голодный же… А жить с ним — действительно не жила. Петрован спал в другой комнате, попервоначалу Катя думала, что если он сунется к ней на кровать, то она шуганет его и с кровати, и из дома так, что и дорогу сюда забудет. Но время шло. Петрован даже и намеков не делал, что хочет к ней под одеяло, и однажды у Кати обиженно мелькнуло вдруг: да чего она, не баба, что ли? Такая обида на него мелькнула один только раз и больше никогда не приходила, но она теперь нет-нет да подумывала: а все ж таки рано или поздно, все равно он… как ей тогда поступить с ним?
Но этого она не знала и до сего дня.
Так вот они и жили под одной крышей, не муж и не жена, не родные, да будто и не чужие теперь. Вроде созревало иногда у Кати решение — уходи, мол, Петрован, хватит в самом-то деле потешать людей, но в последнюю минуту высказать ему это духу не хватало. Не хватало, может, потому, что люди, как ни странно, над их отношениями не потешались, сплетен и пересудов о них никаких не ходило, уж об этом Катя бы знала. И что всего удивительнее — люди и в самом деле, как уверял кузнец, потихоньку привыкали к мысли, что Фроська самая настоящая Петрованова дочь. Лишь попервоначалу Федотья Пилюгина пробовала было звонить прежнее: «Ишь придумал чего, присвоил, бес колченогий, дитя чужого, Артемушкина дочерь это, все едино отберу…» Подобные слова Пилюгина почему-то выкрикивала чаще всего перед молчаливой Василихой, но та слушала-слушала, да и огорошила однажды Федотью: «А заткнула бы ты хайло-то свое. Народу лучше тебя знать, от кого у ней дочь»,
С тех пор и Федотья умолкла. И в метриках стояло отчество Катиной дочери — Петровна. Так требовал записать Макеев, да он же в сельсовете, когда ездил с Катей регистрировать ребенка, и назвал имя отца, а она не возразила…
Мария вышла из дверей конторы с бутылкой, двумя гранеными стаканами и чашкой, в которой лежали соленые огурцы да краюшка хлеба. Катя сама налила — Марии побольше, а себе треть стакана.
— Ну, Маруня… Еще раз с долгожданным праздником.
Зажевав едкую жидкость, они помолчали. Сидели друг напротив друга и молчали, будто слушали ночную деревенскую тишину.
— А все ж таки, Катерина, решайся, — проговорила наконец Мария. — Мужик он славный, пить вот бросил. Кого тебе ждать-то?
Катя никак не откликнулась на эти слова, еще посидела недвижимо, затем устало разогнулась.
— Ладно, пойду я.
Пока шла до дому, в голове у нее все долбило и долбило: «Решайся… мужик он славный. Кого тебе ждать-то? Кого ждать… кого?» И то ли от этих звенящих в мозгу Марунькиных слов, то ли от глотка самогонки голова у Кати стала кружиться, усталость куда-то исчезла, тело сделалось легким, кожа на лице, на груди, на ногах — она это почувствовала — взялась горячим жаром. «И решусь я! Кого ждать? Некого… Давно, дуре такой, решиться надо было… А не мучить мужика», — лихорадочно мелькало теперь у нее.
Последние метры до дома она уже не шла, а бежала, дверь в сенцы распахнула, а закрыть не успела. По кухне, которая была и прихожей, пронеслась в два прыжка, рванула дверь в комнату, где спал Макеев.
— Петрован!
Он, видимо, не спал, потому что сразу откинул одеяло и сел на кровати.
— Петрован! Петрован… — Она опустилась перед ним на колени, уткнула голову в его горячие ноги и зарыдала.
— Да ты чего… Катерина? Детей пробудишь… — растерянно проговорил он.
— Дура-то я какая, Петрован… — Она схватила в темноте его жесткие, пахнущие железной окалиной руки, прижала их, обливая слезами, к своему лицу. — Мне бы давно решиться! А я тебя истерзала… Руки-то у тебя какие… золотые же!
И она стала целовать его ладони.
— Погоди, Катерина… — выдохнул он. — Ты ж спьяна все это.
— Не спьяна! Завтра в сельсовет поедем… Ты понял? Понял?
Тут только руки его дрогнули, он провел ими по мокрому Катиному лицу, по горячей ее шее, крепко сжал ее за плечи.
— Катерина! Катя…
— Ага, ага… Родимый!
Он хотел встать, но она опередила, властно положила его на кровать и, лишившись голоса, без сил прошептала ему в лицо:
— Ты лежи, лежи! А я — счас. Дверь вот прикрою…
… Прошло после победы без двух месяцев семь лет, была первая половина марта 1952 года,
Катя Афанасьева, давно ставшая Макеевой, по-прежнему председательствовала в колхозе и ждала из заключения Михаила.
Внешне не так-то многое изменилось за эти годы в Романовке, деревушка была такой же маленькой, только поставлен был под увалом новый коровник под шифером, из свежих бревен собрали два просторных амбара, а рядом с ними крытый ток, да муж Василихи, длинный горбоносый мужик, вернувшись с фронта, выстроил новый дом, а старый отдал безвозмездно Лидии Пилюгиной, где она и жила с семнадцатилетней дочерью Сонькой — рослой, стройной и настолько красивой, что каждый невольно останавливал на ней свой взгляд. Дряхлая Федотья все еще скрипела, жила по-прежнему в одиночестве, сделалась вовсе невыносимой. Когда Софья прибегала к ней, между ними каждый раз происходил примерно один и тот же разговор: «Бесстыжая, все титьки выставляешь?» — «Куда ж их деть, коль выросли», — отвечала Софья. «Ужо погоди-и, — стращала старуха. — Мужик, он сперва тебе в ухо погудки, а потом лапой за грудки». — «Как тебе не совестно, бабушка!» — «Ишо совестить, поганка! Вся в матерь, чтоб тебя свинья растоптала…»
Несмотря на это, Сонька, веселая и жизнерадостная, постоянно ухаживала за старухой, обстирывала ее, водила в баню, убиралась по дому.
Помягче стала относиться к Федотье и сама Лидия. Когда Софье было за колхозной работой недосуг, приглядывала за свекровью, зимой протапливала в бывшем своем доме печь, пекла, варила, но жить с Федотьей категорически отказывалась.
— Вонючка, не разнюхал тебя в невестах Артемушка-то, — грызла и ее Федотья. — Кинули дуре в колхозе ломоть, а она и рада за него молоть.
— Да хоть бы захлебнулась ты злобой-то своей поскорее! — не раз в сердцах говорила ей Лидия.
— Ага, ага, — качала маленькой и легкой, будто вовсе пустой, головой Федотья. — Дай господь смерти, да вот тебе наперед.
Дряхлая Федотья, по-прежнему исходившая бессильной теперь злобой на весь мир, все еще жила, а вот добрая Андрониха через год после Победы скончалась. Умерла она тихо и спокойно. Однажды вечером, как укладывались спать, она сказала своему старику: «Ты, Андрон, уж прости меня, коли в жизни-то чем я тебе не угождала… али прикучала». — «Чего такое мелешь, старая?! — с беспокойством в голосе выругал ее старик. — Выпей-ка вот смородинного отвару да спи. Все жизненные витамины, грят, тут». — «Холод, Андронушка, насквозь меня иглами прокалывает. Прости, говорю, сердешный…» — «Да счас я тебе грелку…»