лошадей на Пилюгинский хутор. На первой подводе со своей винтовкой в руках сидел сам Кузьма Тихомилов, правил ею семнадцатилетний Данила Афанасьев. Он стоял в санях на коленях, яростно махал кнутом, ветер сек нажженное морозом лицо, свистел в заиндевевших кольцах волос. Кузьма, тоже возбужденный, нетерпеливо покрикивал:
— Гони-и! Шибче!
Федотью они врасплох не застали, гостей она ждала, дом был распахнут настежь, у крыльца стояло двое саней, набитых узлами, сундуками, посудой.
— Ироды! Придет Сасоний — все глотки вам зерном нашим забьет. Глотайте!
Она выволокла из дома пятилетнего Артемку, бросила и его, как узел, на сани, сунула в руки вожжи, на другие заскочила сама.
— Не отставай! — И погнала лошадь в Березовку. Артемка, размазывая слезы рукавом, тоже задергал вожжами.
Кузьма сбил все замки с амбаров и завозен, повесил новые, ключи положил в свой карман и велел мужикам скалывать лед с мельничных колес.
Пилюгинскую скотину распределили по малоимущим, часть зерна из амбаров тоже поделили, остальное пролежало там еще целый год нетронутое, под постоянной охраной, поставленной Кузьмой. «Што делает, змей хитрющий! — пускала слухи Федотья. — Заграбастал чужой хлеб, людям по торбочке сунул для отвода глаз, остальное себе оставил. Да еще людей же караулить приспособил. Из змеев змей! Всех обвел».
И находились люди, которых начинало грызть сомнение: а не в самом ли деле? Потому что непонятное было время, путаное. С одной стороны, будто и революция, Сасоний Пилюгин и Ловыгин, родитель Федотьи, зубов не показывали, по слухам, они то объявлялись где-то поблизости, то исчезали неизвестно куда. С другой — революцию будто надо было еще делать, в волости Совет не то распался, не то оказался не таким, каким должен быть. Кузьма, худой и небритый, никаких вразумительных ответов тоже дать не мог, царапал лишь грязными ногтями свои заволосатевшиеся скулы и говорил одно: хлеб пилюгинский беречь, Федотья пущает враки, хлеб в бывших ихних амбарах народный, мельня работает для всего общества бесплатно и дальше так будет.
— А революция? — подступал к нему обычно Андрон. — Произошла аль нет?
— Была. Да власть у народа обманным путем вынули. Теперь надо ее назад отбирать.
— Как так вынули? У нас вот ты от народа стоишь? Ты, что ли, у нас ее вынул?
— Так то у нас, а то там, в Петрограде, там главное-то дело.
Ничего не было понятно романовским мужикам до осени, да и после, когда Кузьма Тихомилов опять привез из волости известие, что произошла в далеком Петрограде еще одна революция, теперь та, какой и следовало быть, что власть перешла в руки рабочих и крестьян. Но в Романовке-то жизнь как текла, так и продолжала течь. Деревушку той осенью залили непрерывные дожди, даже холмы, меж которых она застряла, разбухли, казалось, от влаги, и будто еще сильнее сдавили ее со всех сторон, а зимой по самые крыши завило Романовку снегом, и сугробы будто отрезали ее от всего мира.
За всю зиму в Романовку пришло всего несколько известий: в Омске состоялся съезд Советов, который установил Советскую власть по всей Западной Сибири (романовские мужики лишь плечами пожали — у них вроде и так давно уже Советская власть); на Евдокию-каплюжницу, то есть первого марта, умер старый Фортунат, отец Сасония; весь хлеб, находящийся в пилюгинских амбарах, надлежало свезти в волость, а оттуда будто его должны были отправить в Омск и грузить в вагоны для голодающих рабочих Москвы и Петрограда. Да еще пошли слухи, что в Романовке будет организована сельхозкоммуна.
Ни одно из этих известий, кроме последнего, особо не удивило и не взволновало романовских мужиков и баб. Но эта таинственная, никому не ведомая сельхозкоммуна взбаламутила всех от мала до велика: что за штуковина, отчего и зачем она?
— Для дальнейшей жизни! Чтоб, значит, легче было, — как всегда, не очень понятно объяснял Кузьма. — Совместно пахать пашни и сеять хлеб будем. Как бы одной семьей все робить… Старшего выберем.
Но никакой тогда коммуны в деревне организовано не было — началась гражданская война. Началась она для Романовки так, что и по сей день жуткое ее начало помнят и дед Андрон, и многие теперешние старухи, что молча стояли недавно перед малолетним убийцей Артемия Пилюгина. Началась с того, что отец Артемия Сасоний нагрянул вдруг на свой хутор. Было это в самом конце зимы восемнадцатого года, когда рушились последние санные дороги. В тот день ранним утром романовские мужики повезли в волость хлеб из пилюгинских амбаров. Нагрузили большой обоз и отправились по морозцу. Обоз повел сам Тихомилов, с ним был и Данилка Афанасьев да еще человек восемь мужиков. И семилетний Степка, на счастье, увязался с отцом. А к вечеру и объявился Сасоний с дюжиной каких-то людей на лошадях. Следом на мельничный двор влетело десятка с два саней, заваленных пустыми мешками, передней подводой правил старик Ловыгин.
Увидев ополовиненные амбары, Сасоний застонал от ярости:
— Не успели!
Он сел на распустившийся за день мокрый снег и сжал голову руками.
— А не торопил ли я тебя, губошлепа?! — прохрипел Ловыгин. — Хоть это еще осталось.
При амбарах постоянно жили несколько сторожей. Пилюгин, посидев безмолвно, бросил одному из своих:
— Спросить у сторожей — куда хлеб делся? После каждому забить глотку моим зерном до отказа! Чтоб подавились им!
Вот когда исполнилась годовалой давности угроза Федотьи.
Когда Сасоний со своими головорезами прискакал в Романовну, там не знали о страшной расправе с хуторскими сторожами, не могли сообразить, откуда налетел Пилюгин. Его люди, угрожая оружием, выгнали всех жителей деревни на улицу, сгрудили в одну кучу, а жен и детишек тех, кто повез хлеб в волость, принялись по указанию Пилюгина запихивать в избенку Андрона.
— Ты што устраиваешь, Сасоний? По какому это праву? — кинулся было к нему Андрон. И тут же откатился, сбитый с ног страшным ударом.
— А все теперь у меня тут! — потряс Пилюгин плетью. Разгоряченный конь под ним приплясывал. — И закон и право. — И крикнул кому-то: — Где сучка тихомиловская, спрашиваю?!
Но двое конников уже гнали в кровь исполосованную плетьми Татьяну.
— А выродок, выродок ихний где? — прокричал Сасоний.
— С отцом, грит, в волость уехал. Мы все перерыли — нету его, — ответил один из бандитов Пилюгину.
Все происходило стремительно, как в кошмарном сне. До этого в Романовке никаких особых событий не приключалось, и теперь безоружные, напуганные люди толклись посреди улицы, начинающей заплывать вечерним синим сумраком, беспорядочно галдели, как галки, бабы ревели коровами.
— Тих-хо! — заорал Пилюгин, но его окрик не мог перекрыть воющих и стонущих голосов. Тогда Сасоний лупанул из нагана, галдеж и рев попритихли, и он прохрипел: — Всех бы вас запереть в своих избах и спалить. Да я добрый… У кого какая скотина моя — согнать всю сюда. До последней овечки! Ж- живо, а то спалю этих! — кивнул он на дом Андрона, — Даю полчаса,
Люди кинулись по домам, и скоро вся улица была запружена коровами, овцами, козами. Сасоний отрядил трех-четырех своих людей, они погнали стадо из Романовки.
— Пятнадцать лошадей на мельне было. Где они? — проревел Пилюгин в лицо Андрону, который вывел из своего двора рыжего мерина. — Где ишо четырнадцать коней?
Андрон швырнул повод уздечки Пилюгину.
— Где… На них и увез Тихомилов хлеб-то в волость.
— Мой хлеб, да на моих же конях… — скривил губы Пилюгин. — Ловко.
— Жечь, Сасоний? — нетерпеливо крикнул один из верховых. — Дай приказ, запалим.
Тот помедлил, наслаждаясь своей безграничной властью на этот момент, тем ужасом, которым были охвачены беззащитные, люди. Однако отдать страшный приказ все же не решился.
— Надо бы, — усмехнулся он, обросший рыжими волосами, опухший не то от бессонницы, не то от