После того как их выгнали с Пилюгинского хутора, они все вместе поселились в Романовке, в давным-давно брошенной кем-то землянке, подновив ее. Данила знал, что отец его несколько раз ездил в волость искать управу на Пилюгиных, да не нашел, сам старшина приказал его плетью гнать прочь. Но отец не угомонился, собирался ехать в уезд, да тут и слег и не встал больше.
— Ты того, Кузя… Не кинь парнишку-то, а? — проговорил он, уже отходя. — Сомнут же. Пособи хоть маленько ему окрепнуть.
— Да об чем тут говорить, — сказал Кузьма.
— Не кинем. Ты не беспокойся, — подтвердила и его жена Татьяна, пообещав это же большими усталыми глазами. — Будет Степке нашему старшим братом.
Поселение Тихомиловых и Афанасьевых в Романовке подхлестнуло и без того великую ярость Федотьи, жены Сасония.
— А-ах вы?! Расположились! — рычала она, и по всему тощему телу ее будто прокатывались волны. — Убирайтесь с наших мест! И чтоб вони вашей не слыхалось тут!
— Вонь-то вся от вас тут идет, — отвечал упрямый Кузьма.
— От нас?! От нас? — колотилась Федотья. — Мы всю округу кормим!
— Обдираете вы всю округу. Не вода на вашу мельницу льется, а пот да кровь людская.
— Н-ну, узнаете!
Федотья попробовала восстановить против пришлых всю Романовку. Ее слушали, соглашались с ней, поддакивали. «Да ить так, матушка, оскорбитель Кузьма… Голь перекатная, а со ндравом. Народ пошел — и бога не боится. Достукается…» Поддакивали, а времена-то, видно, были уже не те, когда люди стеной поднялись на защиту пилюгинской мельницы, теперь никто никаких действий против Тихомилова не предпринимал. Более того, Кузьму с Данилкой наняли в пастухи, а Татьяну охотно брали в поденщицы. Тихая и работящая, она всем приходилась по нраву, а иные даже говорили ей: «Пилюгины да Ловыгины тут испокон мясогрызы. Не бойся. А Федотья — ну прямо зверица. При ей-то и помол вдвое дороже стал… Не токмо стариков Афанасьевых со свету свела, всех работой задавила».
Чувствуя свое бессилие, мельничиха исходила яростью, чернела аж, а Кузьма Тихомилов к тому ж однажды принародно сказал:
— Мои хоромы жги — не подожгешь, землю огонь не берет. А их мельня, завозни, дома — все из звонкого дерева. Не угомонится, так и подпалю, аж небу жарко станет…
— Да это что? Это что-о? — забилась Федотья в истерике перед мужем, когда до нее дошли эти слова. — Грозит, вонючка! Дожили! Что ты-то смотришь, мешок с назьмом! Тогда я сама его с ружья убью!
— Остынь ты! — осадил ее Сасоний. — Нашла себе врага… Мало тебе дел по хозяйству? Может статься, и без тебя его убьют. Война, кажись, катит…
И в самом деле, в четырнадцатом году прикатилась война и, как пилюгинская плотина поперек речки, встала поперек прежнего течения жизни. Все в ней, этой жизни, для кого-то плохой, для кого-то хорошей, стало мешаться, как варево в котле.
А дальше и вовсе жизнь забурлила, заходила волнами, как тот же громадный пруд за плотиной в сильный ветер, и людское горе горькое, накопившееся, как вода за крепкой запрудой, стало выплескиваться во все стороны, размывая и сметая всякие препятствия. И эта немыслимая сила тоже яростно закрутила колеса всей жизни людской, всего бытия человечьего…
… Уходя на войну, Кузьма Тихомилов, хмурый и строгий, сказал Даниле:
— В нашей семье теперь ты старший. Татьяна тебе мать, сбереги мне ее со Степкой. Ответ с тебя спрошу.
— Дядь Кузьма! — воскликнул Данила. — Ты токо возвертайся!
— Вернусь. Я вернусь! — зло пообещал он не Даниле, а кому-то. — И еще: тебе четырнадцать, считай, ты — мужик. Пилюгиных с Ловыгиным не бойся. — Проговорил это и нехорошо усмехнулся: — Они сами, кровососы, нас боятся. Это ты запомни твердо.
— Запомню, — пообещал Данила.
Он уехал на войну вместе с другими на телеге. На телеге же и вернулся через два года, худой и веселый, привез с собой винтовку без штыка, а в солдатском сидоре несколько кусков сахара, почерневших от грязи, видно, хранил эти куски не один месяц. Обнял ревущих от радости жену и четырехлетнего Степку, обнял и Данилу, спросил:
— Ну, как жили?
— Да жили, что ж… Выжили, — сказала Татьяна сквозь радостные слезы.
— Нонешнюю зиму побирались… Христа ради. Мне боле всея подавали, — проговорил маленький Степка.
— Как?! — сузил глаза Кузьма, на скулах его под жесткой щетиной задергались бугорки.
Да, после отъезда Кузьмы зиму и лето они кое-как перебились, лето Данила пастушил в паре с одним стариком, а на другую зиму стало невмоготу, работы никакой ни у кого, кроме Пилюгиных, не было. А чтоб поклониться Пилюгиным, Татьяна даже и думать не могла и Даниле не велела, сшила всем из мешковины три сумка, две побольше, одну совсем маленькую.
Узнав обо всем этом, Кузьма еще подергал желваками, спросил:
— А так Пилюгины, не изнуряли вас чем больше? Не изгалялись?
— Не осмеливались… — ответила Татьяна. — Люди пересказывали — довольная, мол, Федотья, что мы по христа ради пошли, сумошники, грит, пущай похлебают, все едино передохнут все под заборами. А так не осмеливались ничего. Да им и некогда было. Сасоний, как и отец его, тоже дела какие-то с киргизами повел, все в отъездах, а у Федотьи сын Артемка все хворал почто-то.
— Ну, теперь и вовсе не осмелятся, — сказал Кузьма, вытряхивая весь свой сидор до конца. Штык то к винтовке, оказывается, он все же привез. Замотанный в тряпье штык лежал в голенище поношенного солдатского сапога. А другое голенище было забито винтовочными патронами, желтыми, как гороховые стручки, на вес тяжелыми.
Конец шестнадцатого и начало семнадцатого года Романовка, застрявшая меж отрогов Алтайских гор, прожила более или менее спокойно. «Беглый Кузьма-то Тихомилов, с солдат сбежал! — пошумела сперва Федотья. — Вот прижгут ему за бегство, Сасонию в волости обещали…» Однако время шло, никто Кузьму не трогал. Числа второго или третьего марта он уехал на попутке в волость, чтобы на воскресном базаре продать или сменять на хлеб те самые солдатские сапоги, которые привез с войны. Но базара не дождался, утром, когда с морозного неба беззвучно сыпалась искристая пыль, прибежал, запаленный, в Романовку с небывалым известием: нет больше царя!!
— Дурак, че мелешь?! — прикрикнул на него Андрон, тогда еще крепкий пятидесятилетний мужик, бровастый, толстогубый и бездетный.
— Пилюгинская мельница мелет, а я правду говорю. Революция! — Он из-за печки вытянул замотанную в мешковину винтовку, принялся ее разматывать. — К слову, про мельницу… Эк, дурак я, вот что надо бы узнать. Ждите!
И он тем же моментом заспешил снова в волость.
Отсутствовал он несколько дней. Все время покручивала метель, последняя в том году, не сильная. Никто вроде и не приезжал в эти непогодные дни в Романовку, и будто сам ветер приносил разные слухи, один диковиннее другого: в волости на месте волостного правления образовался какой-то Совет, крестьянских начальников больше нет, а из губернии сбежал сам губернатор, налоги и долги по ссудам теперь можно больше не платить, потому как в уезде собрался какой-то съезд и он постановил сделать отчуждение от казны в пользу народа всех оброчных статей.
Вернувшись, Кузьма все это подтвердил и сказал, что надо собрать сельский сход и на нем образовать романовский сельский Совет, а далее, коль этот Совет решит, то пилюгинскую мельницу, а также ихние амбары, и завозни, и скотные дворы со всем содержимым можно забрать для общества.
Сход собрался тут же, возле тихомиловской землянки, мужики толклись и переговаривались часа три, постановили создать Совет во главе с Кузьмой Тихомиловым.
И тем же днем, под вечер, романовские мужики, забив до отказа четверо розвальней, погнали