Когда Василий был уже у дверей, Полипов будто с сожалением произнес:

— Эх, Кружилин, Кружилин! А я-то хотел спросить сегодня, как ты насчет того, чтобы нынче в члены бюро райкома тебя… Что ж, думал, предупредим на сегодняшнем бюро обо всех его завихрениях, посмотрим, как он отнесется к нашим дружеским советам, да и…

— Теперь, выходит, не спросишь?

— Не знаю, не знаю… — протянул Полипов и, словно в недоумении, развел руками.

* * * *

«Сломал рога» Василий Кружилин очень просто. К весне его вызвали в сектор печати обкома партии и предложили редактировать газету другого, более крупного района. Он сразу понял, в чем тут дело.

— Это что, повышение или как? — спросил Кружилин. — Полиповская протекция?

— Будем надеяться, что такой протекции из нового района вам не будет, — ответили ему. — Секретарь райкома там парень молодой, но толковый. Сейчас обком повсюду укрепляет районные партийные кадры.

— А может, на учебу разрешили бы мне, а? Ведь годы уходят… Когда-то мечтал поступить в автодорожный институт. Потом — на факультет журналистики. А сейчас появилось желание — сельскохозяйственный.

— Жалко вас отпускать, — откровенно сказали ему. — Хороших газетчиков у нас не хватает. Но в сельскохозяйственном ведь заочное отделение есть…

3

Жизнь человеческая как недолговечный костер. Вспыхнет он, отгорит, отполыхает, освещая вокруг себя большой или малый кусочек вечного и беспредельного пространства, рано или поздно огонь обессилеет, увянет окончательно, дрова превратятся в золу. Потом и прах этот развеется по земле, зарастет кострище травой, и эту траву будет волновать тот же ветер, который раздувал когда-то огонь…

Еще четыре раза падал на землю снег, засыпал летние холодные кострища и четыре раза по весне таял, оставляя после себя по косогорам, по степным увалам сибирские подснежники, самые ранние цветы. Белые, синие, желтые, как цыплята, и так же, как цыплята, покрытые шелковым пушком, бесхитростные цветы эти ослепительно горели под весенним солнцем, и, если их было в одном месте много, казалось всегда, что снег там еще не стаял.

Димка, Дмитрий Савельев, любил эти цветы. Но он любил не рвать их, а просто смотреть, как они растут, качаясь на холодном еще ветру, как проживают недолгий свой век, изо дня в день поворачивая вслед за солнцем свой венчик из пяти широких лепестков. И всю весну с палкой в руках, в крепких крестьянских сапогах он ходил по степи, по увалам и косогорам, иногда садился где-нибудь на припеке, курил, размышляя о чем-то, поглядывая на молчаливые скалы Звенигоры, на угрюмо еще чернеющую кромку тайги. В тайгу эту, хотя и там расцветали подснежники, он не ходил. Там они были не степные, а лесные. И, кроме того, ему нужен был, видимо, только простор.

Он приехал в Михайловку из Москвы еще зимой, когда лежали метровые снега.

— Поживу я у тебя, мама, немного. А может, и до осени.

— Да насовсем оставайся! — взмолилась Анна. — И председатель колхоза Поликарп Кружилин вон говорит: «Пусть остается. Дом вам поставим. Пусть живет и ничего не делает, только стихи свои пишет».

— Нет, совсем я не могу… А бывший председатель, мой дядя Иван, где сейчас?

— Да он теперь директором совхоза «Степной».

Дмитрию уже шел тридцать четвертый, он был еще не женат.

Когда он пожил несколько дней, мать осторожно спросила, вздохнув:

— Все по ней, по Ганке этой, маешься?

— Все по ней, по Галине, — ответил он.

— Да сколько ж можно, сынок? Она тебе даже не пишет. Вон девчат каких сколько наросло…

— Это для других, мама. А мне она нужна. И она вернется, — сказал он уверенно.

Анна лишь вздохнула еще раз.

Да, Ганка-Галина не писала давно, много-много лет. Они расстались еще весной сорок четвертого, вскоре после того, как освободили от немцев Винницу. Весенний день тот был солнечным, так же, как нынче, цвели подснежники, и Громотуха, на берегу которой они прощались, была вся, до самого горизонта, в цветочных бликах.

Там они и поцеловались — в первый и последний раз.

— Дим, — сказала она ему потом, смущенная, — а второй раз ты меня поцелуешь, когда к нам на Украину приедешь.

— Это когда… сад зацветет?

— Когда сад, — кивнула она. — А может, раньше… Это как получится. А пока переписываться будем. Часто-часто…

«Часто-часто» они переписывались не один год, а потом, когда Дмитрий заканчивал уже Томский университет, а она — Харьковский и когда выросли и расцвели, наверное, уже те сады, которые Ганка обещала насадить, письма от нее стали приходить реже, а потом и вовсе перестали. Он слал ей свои, а она молчала, он тратил всю стипендию на телеграммы, а в ответ ни звука. И наконец она откликнулась: «Дима, Дима, прокляни меня, если сможешь… Я встретила одного парня…»

Письмо было длинное, со слезами, с бесконечным и жестоким самобичеванием. Но все это можно было бы и не писать, главное было сказано всего в четырех словах.

И слова эти чуть не стоили ему диплома, но он взял себя в руки, послал ей недлинную телеграмму: «А для меня в мире другой все-таки не будет» — и с удвоенной силой принялся за подготовку к государственным экзаменам.

Телеграмм он ей больше не слал, а писал, не часто и не редко, письма. Такие вот:

Мне кажется, Что свет сошелся клином, Что нет других, Что в мире ты одна. Не потому ли В крике журавлином Мне слышится Не осень, а весна? Но всюду осень… Каждый легкий шорох Листвы — Ее роняет клен — Стал для меня неимоверно дорог, Наверно, Потому, что я влюблен. Наверно, потому И легкий ветер, И золотого утра седина Мне говорят, Что ты одна на свете, Моя неуходящая весна.
Вы читаете Вечный зов. Том II
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату