времени, появляется вдруг в его жизни Полина, выросшая дочь завербованного тем же Лахновским провокатора Свиридова, ставшего потом следователем белочешской контрразведки, а вместе с Полиной всплыл и сам Лахновский. Рядом его не было, но зловещую его тень Полипов всегда ощущал над собой. Она всегда могла обрушиться на него, раздавить, уничтожить. Постоянное ощущение опасности рождало ненависть к Полине, а чувство самосохранения заставляло эту ненависть не выплескивать, копить в себе, и, на словах все же возражая против ее рекомендаций по части отношения к людям, скажем, к тем же Засухину, Кошкину или Баулину, на деле выполнять их. Кому объяснить и кто поймет, что не он посадил этих троих, а Полина Сергеевна, урожденная Свиридова, никаких постов не занимающая и никакой властью не обладающая, домохозяйка, неслышно разгуливающая по комнатам обычно нечесаная, в грязном халате и мягких тапочках?! Вот парадокс… С началом войны родилась надежда, что уж теперь-то сгорит где-нибудь Лахновский, этот зловещий человек, ведь стар теперь и должен быть немощен, не выжить ему. Вот и письма его к Полине прекратились… Эта надежда крепла, и, хотя служебные дела его, отношения с Кружилиным, с тем самым Чуркиным-Субботиным все осложнялись, на душе становилось легче, сваливалась потихоньку с него прежняя тяжесть. Как сложится жизнь его дальше, он, естественно, знать не мог, но что-то представлял себе частенько более или менее благополучное, смотрел вперед с надеждой. В победу немцев он, во всяком случае, не верил, военная служба его не так опасна. Субботина клонят к земле его годы, вряд ли долго протянет, Лахновский с горизонта исчез…
А он — вот он, этот зловещий человек, одряхлевший телом, но имеющий по-прежнему неограниченную власть над ним! И эту власть он показал, продемонстрировал… А сейчас сидит, положив обе руки на трость, смотрит на него пристально, сузив глаза, режет ими… Чего смотрит! Что хочет высмотреть в нем?!
Полипов рукавом измятой гимнастерки отер взмокшее, распаренное лицо, прохрипел:
— Довольно! Кончайте…
Он и не заметил, что произнес те же два слова, которые выдавил из себя когда-то давным-давно в следственной камере при Томской городской жандармерии и которые только что всплывали у него в памяти. Но мгновение спустя понял это, потому что Лахновский, не отрывая от его лица насмешливого взгляда, чуть скривил бесцветные губы и как-то вкрадчиво, но без насмешки спросил:
— О давних и добрых наших отношениях, Петр Петрович, размышляете?
Это было уже слишком. Полипов резко вскочил. И, чувствуя, как горло опять перехватывает веревкой, торопливо выдавил:
— Вы… что, дьявол? Дьявол, спрашиваю?!
Лахновский молчал. Обе руки его так же лежали на трости. Он только пальцами верхней руки побарабанил по нижней.
Это Полипова выбило из себя окончательно. Он крутнулся, схватился побелевшими пальцами за спинку стула, на котором сидел, словно собирался обрушить его на Лахновского, и, задыхаясь, прокричал:
— О добрых?! Вы… ты… Это какое-то проклятье надо мной! Всю жизнь, всю жизнь! За что?! За что?!
Лахновский все это выслушал терпеливо. Ни одна складка на его лице не шевельнулась. И лишь когда Полипов умолк, проговорил тихо:
— Успокойтесь, Петр Петрович. — Опираясь на свою трость, поднялся. — Я вас отпущу. Пойдемте в ту комнату. Окна у нас закрыты, а там все же воздуху побольше.
И, покачивая плечами, пошел от стола к дверям.
— Да, я тебя отпущу, — опять перешел на «ты» Лахновский, уселся в одно из кресел. Свою трость он снова поставил между ног и снова уложил на нее руки.
— Отпустите… — Полипов остановился возле стола, застланного толстой, тяжелой скатертью с длинной бахромой. — Зачем тогда все это… — Полипов сделал неопределенное движение головой, не то кивнул куда-то, не то боднул воздух, — зачем тогда меня этот Валентин ваш… При этом он человека убил.
— Человека… — Лахновский брезгливо шевельнул губами. — Эко событие! С тех пор как на земле появились эти странные существа — люди, они истребляют друг друга. Иначе их расплодилось бы слишком много. Сейчас они убивают друг друга миллионами.
— Философ вы…
Лахновский пожал плечами, как бы говоря — не знаю, мол, — и добавил:
— Истребление друг друга дело для людей нормальное.
— Что-то подобное, кажется, поп Мальтус проповедовал.
— Он не дурак был, этот поп… как бы вы, коммунисты, против этого ни возражали. Да ты садись.
Полипов, однако, стоял. Лахновский глядел на него не мигая, как удав на жертву. И, словно повинуясь этому взгляду, Полипов взял стул, придвинул его к столу и сел.
— Вот так, — удовлетворенно произнес Лахновский не то в адрес Полипова, не то отвечая каким-то своим мыслям. — Я не философ. Какой я философ? Но история подтвердила: когда людей на земле становится слишком много, порядка на ней с каждым годом меньше и меньше. Большим стадом пастуху трудно управлять. И чем больше стадо увеличивается, тем скорее выходит из повиновения.
Полипов сидел, опустив голову, но при этих словах приподнял ее.
— В высшей степени интересно… И кто же пастух этот?
— А тот… кто пасет народы жезлом железным, как сказано в Библии. Господь наш.
Полипов успокаивался все больше. В какой-то момент, наступивший вскоре после слов Лахновского: «Я вас отпущу», Петру Петровичу вдруг показалось, будто все происшедшее с ним за последние сутки произошло, собственно, не с ним, а с кем-то другим, а он был при этом лишь свидетелем. Чувство это, родившись наперекор сознанию, все укреплялось, оправдывало в нем что-то, и одновременно под черепом зашевелилось любопытство: если отпустит, как же он тогда? Куда же ему идти, как объяснить свое отсутствие и в редакции, и в войсках?
— Вы что же, Арнольд Михайлович, в бога верите? — спросил он с просквозившей легонькой иронией.
Лахновский лишь качнул головой, но не утвердительно, а как-то неопределенно, будто не соглашаясь, но и не протестуя против иронии в голосе Полипова.
— Не верите вы, — сказал тот. — Ни тогда… в те давние годы не верили, ни сейчас.
Лахновский опять сделал головой такое же движение. На этот раз он еще едва заметно пожал плечами и как-то горестно вздохнул.
— Если хотите отпустить, зачем вы меня притащили сюда? — еще раз прямо спросил Полипов.
— От начальника нашей «Абвергруппы» Бергера потребовали человека для какого-то задания в русском тылу. Что это за задание, я не знаю. Но, по всему видать, очень уж серьезное — из самого Берлина в Орел по поводу такого человека звонили. Ну, а из Орла к нам. Знаю только, что этот человек должен быть для русских абсолютно вне подозрения. Видно, для какой-то крупной диверсии или теракта он понадобился. Вот я и подумал: не подойдешь ли ты?
По мере того как Лахновский говорил это тихим, ровным голосом, спокойствие Полипова исчезало, улетучивалось, внутри у него все леденело. Холод, возникший сначала в груди, растекался вверх и вниз по всему телу, онемели ноги, руки и, кажется, язык.
— Это… что теракт? — все же выдавил он.
— Террористический акт, — спокойно проговорил Лахновский. — Понадобилось, видимо, какого-то крупного советского деятеля убрать. Раз в тылу, значит, не военного. А может, и военного.
Полипов был теперь бледен, как стена.
— Н-нет, — вымолвил он, засунул два пальца за грязный воротник, подергал его, не расстегивая. — Вы что?! На такое дело… я не гожусь. И не пошел бы никогда! Вы… ты… слышишь?!
Лахновский промолчал, затем как-то сожалеюще вздохнул.