— Ступай, Леокадия, — негромко сказал женщине Лахновский. — Мы сами.
Она всхлипнула, пошла, на ходу достала платочек, прижала его к глазам.
— Партизаны шлепнули позавчера ее… хозяина, — непонятно проговорил Лахновский, размешивая суп в тарелке. — Из Орла, от командования, возвращался. Под самой деревней подстерегли. Живьем хотели, видимо, взять. А он не дался, начал отстреливаться. Мы подоспели, да поздно… Сегодня похоронили.
«Ага, я слышал музыку», — хотел сказать Полипов, но не посмел. И, кроме того, был не уверен, вернулась ли к нему речь. И еще ему хотелось почему-то сказать: «А я думал — вы ее хозяин». Но и этого он не произнес.
— Потому тебе и пришлось… там побыть. Ну, ешь.
Ошеломленный всем случившимся, встречей с Лахновским, Полипов не произнес еще ни слова. Промолчал и сейчас. Ложка в его руке дрожала. Хлебнув несколько раз, он неожиданно вспомнил, как Валентин всадил нож в горло Березовскому, громко звякнул ложкой о тарелку и отложил ее, стал невидящими глазами смотреть куда-то в сторону.
Лахновский на это никак не отреагировал, невозмутимо продолжал есть. Чтобы не расплескать из ложки, он поддерживал ее кусочком хлеба.
Еще раз Полипов вздрогнул, когда Лахновский как-то неожиданно проговорил:
— Чего молчишь-то?
— Не могу… опомниться, — с трудом, осевшим голосом выдавил из себя Полипов.
— Не рад, хе-хе, встрече? Нехорошо, Петр Петрович…
Скрипучий смешок Лахновского, собственный голос и эти три обычных слова, которые он произнес с неимоверным усилием, как-то вывели Полипова из оцепенения, вернули его в реальность, чудовищную и непостижимую.
— Боже мой! Боже мой! — дважды вздохнул он.
— Как… Полина Сергеевна поживает? Супруга? Помню ее, хе-хе… Помню.
— Я думал, вас… вы…
— Ты думал, что меня уже нет в живых? Надеялся, что я подох? — нахмурился Лахновский. — Ишь ты гусь! Вон какой жирный! Отъелся на советских харчах!
И, будто вспомнив, что сам-то стал теперь худым и дряблым, подвинул к себе другой судок, выволок оттуда отварного цыпленка, брызгая на салфетку, прикрывавшую грудь, разорвал его, один кусок бросил на тарелку, другой принялся не спеша объедать.
Полипов, испытывая перед этим человеком леденящий страх и чувствуя одновременно брезгливость к нему, отвернулся и опять стал смотреть в угол.
Покончив с цыпленком, Лахновский вытер салфеткой пожухлые свои губы, беззвучно пожевав ими, произнес:
— Н-ну-с? А я так, знаете, рад, Петр Петрович… Вот… смотрю на вас и вспоминаю прошлое. Сибирь, Сибирь! Великолепный край. Все думаю: как же там жизнь-то идет, а? И как вы там?
— Жена… о которой, как я понял, вы храните приятные воспоминания, до войны переписывалась с вами. И в письмах все, конечно, обо мне… И о жизни в Сибири…
— Да, конечно, конечно, — дважды кивнул Лахновский.
— Где я нахожусь? И что вам теперь-то от меня надо? — прямо спросил Полипов.
— В деревне Шестоково. Здесь расположена одна из немецких разведывательных групп системы «Виддера». Слышали что-нибудь про «Виддер»?
Глаза Полипова сделались круглыми, левый уголок рта дернулся. Заметив это, Лахновский усмехнулся:
— Как понимаете, я сообщил вам тайну государственной важности. Но вы же свой человек…
Уголок рта у Полипова еще раз дернулся, и он, чтобы скрыть это, чуть отвернулся. Но теперь почувствовал, как горят его уши, особенно почему-то правое, обращенное к этому проклятому Лахновскому. «Свой человек… Свой человек…» — долбило где-то в глубине сознания, вызывая раздражение и протест. Ему хотелось закричать: «Какой я вам свой?! Какой я вам свой?!» — но одновременно Полипов понимал, что не закричит, потому что это бесполезно, потому что этот Лахновский обольет его опять своей дружеской и дьявольской улыбкой и спросит, как когда-то давным-давно:
Он, Петр Петрович Полипов, никогда не любил вспоминать о своем прошлом, старался не думать о нем. Но сейчас из темных глубин памяти сама собой всплыла та следственная камера при Томской городской жандармерии, хозяином которой был вот этот человек, открывший сейчас металлическую табакерку и закладывающий в черные ноздри табак. Тогда он был молод, вылощен, форменный его китель горел пуговицами. И он не нюхал тогда табак, а курил. Вон той, правой рукой он обхватил тогда его голову, а левой начал тыкать в глаз горящей папиросой, требуя ответить на один-единственный вопрос:
«— Что я… должен… для этого сделать?
— Сказать, зачем вы приехали в Томск.
— Сколько… сколько лет дадите ему… Савельеву?
— Смотря по тому, с какой целью он приехал в Томск…»
Вон как ловко и умело вел тогда разговор этот Лахновский. Уже не
«— При одном условии — я вне подозрения.
— M-м… При одном условии и с нашей стороны… Мы сажаем вас на несколько месяцев в тюрьму… в камеру с политическими. Вы должны нас постоянно информировать об их разговорах, планах, связях с волей. Выйдя из тюрьмы, вы принимаете участие в работе вашей партийной организации, подробнейшим образом информируя…
— Довольно! Кончайте…»
Он, Петр Петрович Полипов, обливаясь потом, ясно и отчетливо вспомнил сейчас и все дальнейшее, увидел белый лист бумаги, который положил перед ним Лахновский, услышал даже его хруст.
И еще дальше:
И потом, как следствие, арест Чуркина-Субботина, многие провалы новониколаевской подпольной организации РСДРП, неоднократные аресты Антона Савельева. Его, Полипова, тяжкая жизнь, полная животного страха перед возможным каждую минуту разоблачением, сложные отношения с Лизой, перешедшие в неприязнь, потом в откровенную вражду. Когда он думал, что все прошлое утонуло во тьме