длинным письмом и подробными рассказами… Два месяца жил я на Кавказе… Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях, Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением… Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею… Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, — любовался нашими казаками. Вечно верхом; вечно готовы драться; в вечной предосторожности! Ехал в виду неприязненных полей свободных, горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за ними тащилась заряженная пушка, с зажженным фитилем… Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению. Когда-нибудь прочту тебе мои замечания на черноморских и донских казаков… Из Керча приехали мы в Кефу, остановились у Броневского, человека почтенного по непорочной службе и по бедности… Он не умный человек, но имеет большие сведения об Крыме, стороне важной и запущенной. Отсюда морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф[5], где находилось семейство Раевского… Корабль плыл перед горами, покрытыми тополями, виноградом, лаврами и кипарисами; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа. Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина… друг мой, любимая надежда — увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского… Теперь я один в пустынной для меня Молдавии… Прости, мой друг! обнимаю тебя. Уведомь меня об наших. Всё ли еще они в деревне. Мне деньги нужны, нужны! Прости. Обними же за меня Кюхельбекера и Дельвига… Пиши мне обо всей братье».

Пока Пушкин заканчивал письмо, стемнело; Никита неслышно возился за спиной, налаживал свечи в начищенные подсвечники. Небо пылало закатным заревом, озеро отражало его сквозь зелень сада… В раскрытое окно пахло горьковато осенним воздухом, дымом кизяков… Как недвижные монахи, чернели высокие тополя. Вечерний благовест. Под окном возня, звон цепочки, орлиный клекот: усатый инвалид уводит орла на ночевку в сарай, тот, бедняга, ковыляет, машет подрезанными крыльями. Ах, как глупо! Как смешно! Да разве орлы спят? А усач тащит его спать. Орла, что в своих лапах носит по небу за Юпитером его молнии. Усач судит бедняга, по-своему!

Пушкин сжал крепко ладонями голову. Ах, Кишинев! Ну, Кишинев! От него можно сойти с ума. Кружится голова, бьется сердце как от турецкого кофе. Как жить? Как не завязнуть в этой кофейной гуще?

Пушкин перечитал свое письмо к Левушке, сложил, подписал адрес, запечатал гербовым перстнем, вдавив топаз в кипящий сургуч, с облегчением бросил на стол: почта уходила утром. Сидел в драном сафьяновом кресле, отдыхал. Закат быстро гас, тополя тонули во тьме. Письмо брату облегчило душу.

— А того письма, что начал было раньше, не стоит Посылать! — решил он.

Второе письмо все же дошло до нас в черновике, на пухло-серой бумаге, с толстыми росчерками гусиного пера… Писано оно в стиле посланий «Арзамаса»:

«…Мы, превосходительный Рейн и жалобный сверчок, на лужице города Кишинева, именуемой быком, сидели и плакали, воспоминая тебя, Арзамас, ибо благородные гуси величественно барахтались пред нашими глазами в мутных водах упомянутой речки».

Порвать письмо Пушкин не успел: зацокали копыта, захрустел гравий под колесами — кто-то подъезжал к дому, Никита бросился к двери. Энергичные шаги, серебряный звон шпор. Пригнувшись, входил в дверь генерал Орлов — свеж, обаятелен, улыбчив, мил, добр этот «Рейн» из Арзамаса, такой желанный в осенние скучные сумерки.

— Пушкин, душа моя, — рокотал барский баритон, — важнее всего — ты еще не ужинал? Нет? Превосходно! Едем, мы покажем тебе кое-что в Кишиневе!

— Рад тебе, Орлов! — обнял Пушкин Орлова. — Кто же это «мы»?

— Липранди! Мой подполковник! Отличный офицер! Влюблен в тебя… Зайти постеснялся — может быть, ты не убран? Да ты впрямь в архалуке! Одевайся! Иван Петрович ждет в каруце!

— В каруце?!

— Ну в экипаже! По-кишиневски!

— Никита, одеваться… Живо!

Пушкин одевался, болтая, смеясь, вертясь перед зеркалом. Сюртук с пелеринкой Никита подал ему уже в двери.

В подъезде дома наместника ждала высокая тележка. в пару серых, молдаванин в высокой бараньей шапке, в белой вышитой рубахе, в безрукавке горбился, на козлах. Около тележки в позе ожидания стоял Липранди с правой рукой за бортом мундира. Щелкнул каблуками, поклонился по-военному, хмуро улыбнулся:

— Здравствуйте, господин Пушкин!

Подполковник Генерального штаба Липранди — совсем из иного теста, нежели другие офицеры, его сослуживцы. О, Липранди — это тоже «впечатление». Сын российского чиновника, происхождением испанца, горячий католик, отважный участник кампании Финской и Отечественной войн, он жил монахом, но друзей в скромной своей квартире принимал, как про него говорили, «с гостеприимством бедуинским». Человек большой начитанности, собравший отличную библиотеку, он позволял пользоваться книгами своим многочисленным друзьям. Сам бреттер-дуэлянт, Липранди никогда не отказывался, если его просили быть секундантом. Зная несколько языков, он умел молчать, умел упорно работать за письменным столом. Словом, подполковник Липранди обладал всеми качествами, чтобы быть отличным офицером- разведчиком.

Во время Отечественной войны Липранди изучал Францию и Европу, а теперь Турцию и балканские страны. В разношерстном Кишиневе он все время возился с болгарами, сербами, греками, молдаванами — все они были источником его сведений о Турции и вообще о зарубежье. Липранди много знал, видел, судил смело и основательно. Как Пушкин, он был тоже дипломатом, но дипломатом военным.

Черты Липранди доселе романтически сквозят нам в образе Сильвио в «Выстреле». Бричка тронулась.

— Знаете ли вы, господин Пушкин, вы не первый поэт, присланный в Бессарабию! — заговорил Липранди.

— Именно-с?

— Разрешите преподнести! — проницательно улыбнулся Липранди и передал Пушкину небольшой томик — Овидий! Он ваш предшественник. Выслан был сюда из Рима! — пояснил он.

— О! — воскликнул Пушкин. — Ну да, конечно! Как же печален был его отъезд из Рима! Помните начало? Вот оно!

И зачитал на память:

Был уже близок рассвет. В наступающий день из пределов Милой Италии мне Цезарь уйти повелел…

— Здесь, — сказал Липранди, легко касаясь томика пальцем, — как раз «Тристии» и «Письма с Понта». — Благодарствуйте, Иван Петрович! Это мне очень-очень нужно.

— Бессарабию нашу, видно, не удивишь ничем! Кого тут не было! — заметил рассеянно Орлов. — Погоняй же, фратре! Есть хочется!

— Все-таки слушай, Михаил Федорович, да куда это мы едем? — спрашивал Пушкин.

— В «Зеленый трактир», — ответил Орлов. — Баранина на угольях — пальчики оближешь! Я хочу сам

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату