– А третья кусается, – прервал Дантон, – и это вы, Марат.
– Все три кусаются, – уточнил Робеспьер.
Воцарилось молчание. Потом снова началась беседа, полная грозных подземных толчков.
– Послушайте, Марат, прежде чем вступить в брачный союз, нареченным не мешает поближе познакомиться. Откуда вы узнали, что я вчера говорил Сен-Жюсту?
– Это уж мое дело, Робеспьер.
– Марат!
– Моя обязанность все знать, а как я получаю сведения – это уж никого не касается.
– Марат!
– Я люблю все знать.
– Марат!
– Да, Робеспьер, я знаю то, что вы сказали Сен-Жюсту, знаю также, что Дантон говорил Лакруа,[159] я знаю, что творится на набережной Театэн, в особняке де Лабрифа, в притоне, где встречаются сирены эмиграции; я знаю также, что происходит в доме Тилле, в доме, принадлежавшем Вальмеранжу, бывшему начальнику почт, – там раньше бывали Мори,[160] и Казалес[161] затем Сийес,[162] и Верньо[163] а нынче раз в неделю туда заглядывает еще кое-кто.
При слове «кое-кто» Марат взглянул на Дантона.
– Будь у меня власти хоть на два гроша, я бы показал! – воскликнул Дантон.
– Я знаю, – продолжал Марат, – что сказали вы, Робеспьер, так же, как я знаю, что происходило в тюрьме Тампль, знаю, как там откармливали, словно на убой, Людовика Шестнадцатого, знаю, что за один сентябрь месяц волк, волчица и волчата сожрали восемьдесят шесть корзин персиков, а народ тем временем голодал. Я знаю также, что Ролан прятался в укромном флигеле на заднем дворе по улице Ла- Гарп; я знаю также, что шестьсот пик, пущенных в дело четырнадцатого июля, были изготовлены Фором, слесарем герцога Орлеанского; я знаю также, что происходит у госпожи Сент-Илер, любовницы Силлери;[164] в дни балов старик Силлери сам натирает паркет в желтом салоне на улице Нев-де-Матюрен; Бюзо,[165] и Керсэн там обедали. Двадцать седьмого августа там обедал Саладэн[166] и с кем же? С вашим другом Ласурсом[167] Робеспьер!
– Вздор, – пробормотал Робеспьер, – Ласурс мни вовсе не друг.
И задумчиво добавил:
– А пока что в Лондоне восемнадцать фабрик выпускают фальшивые ассигнаты.
Марат продолжал все также спокойно, но с легкой дрожью в голосе, от которой кровь застывала в жилах.
– Все привилегированные связаны круговой порукой, и вы тоже. Да, я знаю все, знаю и то, что Сен- Жюст именует государственной тайной.
Последние слова Марат произнес с расстановкой и, кинув на Робеспьера быстрый взгляд, продолжал:
– Я знаю все, что говорится за вашим столом в те дни, когда Леба. [168] приглашает Давида отведать пирогов, которые печет Элизабет Дюпле, ваша будущая свояченица, Робеспьер. Я око народа и вижу все из своего подвала. Да, я вижу, да, я слышу, да, я знаю. Вы довольствуетесь малым. Вы восхищаетесь сами собой и друг другом. Робеспьер щеголяет перед своей мадам де Шалабр, дочерью того самого маркиза де Шалабра, который играл в вист с Людовиком Пятнадцатым в день казни Дамьена[169] О, вы научились задирать голову. Сен-Жюста из-за галстука и не видно. Лежандр[170] всегда одет с иголочки – новый сюртук, белый жилет, а жабо-то, жабо! Молодчик из кожи лезет вон, чтобы забыли те времена, когда он разгуливал в фартуке. Робеспьер воображает, что история отметит оливковый камзол, в котором его видело Учредительное собрание, и небесно-голубой фрак, которым он пленяет Конвент. Да у него по всей спальне развешаны его собственные портреты…
– Зато ваши портреты, Марат, валяются во всех сточных канавах, – сказал Робеспьер, и голос его звучал еще спокойнее и ровнее, чем голос Марата.
Их беседа со стороны могла показаться безобидным пререканием, если бы не медлительность речей, подчеркивавшая ярость реплик, намеков и окрашивавшая иронией взаимные угрозы.
– Если не ошибаюсь, Робеспьер, вы, кажется, называли тех, кто хотел свергнуть монархию, «дон Кихотами рода человеческого».
– А вы, Марат, после четвертого августа[171] в номере пятьсот пятьдесят девятом вашего «Друга народа», – да, да, представьте, я запомнил номер, всегда может пригодиться, – так вот вы требовали, чтобы дворянам вернули титулы. Помните, вы тогда заявляли: «Герцог всегда останется герцогом».
– А вы, Робеспьер, на заседании седьмого декабря защищали госпожу Ролан против Виара.
– Точно так же, как вас, Марат, защищал мой родной брат, когда на вас обрушились в клубе Якобинцев, Что это доказывает? Ровно ничего.
– Робеспьер, известно даже, в каком из кабинетов Тюильри вы сказали Гара:[172] «Я устал от революции».
– А вы, Марат, здесь, в этом самом кафе, двадцать девятого октября облобызали Барбару.
– А вы, Робеспьер, сказали Бюзо: «Республика? Что это такое?»
– А вы, Марат, в этом самом кабачке угощали завтраком марсельцев, по три человека от каждой роты.
– А вы, Робеспьер, взяли себе в телохранители рыночного силача, вооруженного дубиной.
– А вы, Марат, накануне десятого августа умоляли Бюзо помочь вам бежать в Марсель и даже собирались для этого случая нарядиться жокеем.
– Во время сентябрьских событий[173] вы просто спрятались, Робеспьер.
– А вы, Марат, слишком уж старались быть на виду.
– Робеспьер, вы швырнули на пол красный колпак.
– Швырнул, когда его надел изменник. То, что украшает Дюмурье, марает Робеспьера.
– Робеспьер, вы запретили накрыть покрывалом голову Людовика Шестнадцатого, когда мимо проходили солдаты Шатовье.
– Зато я сделал нечто более важное, я ее отрубил.
Дантон счел нужным вмешаться в разговор, но только подлил масла в огонь.
– Робеспьер, Марат, – сказал он, – да успокойтесь вы!
Марат не терпел, когда его имя произносилось вторым. Он резко повернулся к Дантону.
– При чем тут Дантон? – спросил он.
Дантон вскочил со стула.
– При чем? Вот при чем. При том, что не должно быть братоубийства, не должно быть борьбы между двумя людьми, которые оба служат народу. Довольно с нас войны с иностранными державами, довольно с нас гражданской войны, недостает нам еще домашних войн. Я делал революцию и не позволю с нею разделаться. Вот почему я вмешиваюсь.
Марат ответил ему, даже не повысив голоса:
– Представьте лучше отчеты о своих действиях, тогда и вмешивайтесь.
– Отчеты? – завопил Дантон. – Идите спрашивайте их у Аргонских ущелий, у освобожденной Шампани, у покоренной Бельгии, у армий, где я четырежды подставлял грудь под пули, идите спрашивайте их у площади Революции, у эшафота, воздвигнутого двадцать первого января,[174] у повергнутого трона, у гильотины, у этой вдовы…
Марат прервал Дантона:
– Гильотина не вдова, а девица; на нее ложатся, но ее не оплодотворяют.
– Вам-то откуда знать? – отрезал Дантон. – Я вот ее оплодотворю.
– Что ж, посмотрим, – ответил Марат.