По ляжке Марата прошла нервическая дрожь – его знаменитая судорога. Улыбка сбежала с его губ.
– Узнаю вас, гражданин Дантон. Ведь, если не ошибаюсь, именно вы назвали меня перед всем Конвентом «субъект, именуемый Маратом». Так слушайте же. Я прощаю вас. Мы переживаем сейчас нелепейший момент. Так, по-вашему, я насмехаюсь! Еще бы, кто я такой? Это я обличил Шазо,[135] я обличил Петиона,[136] я обличил Керсэна,[137] я обличил Мортона,[138] я обличил Дюфриш-Валазе,[139] я обличил Лигонье, я обличил Мену, я обличил Банвиля,[140] я обличил Жансоннэ,[141] я обличил Бирона, я обличил Лидона.[142] и Шамбона[143] Прав я был или нет? Я издали чую в изменнике измену, и, на мой взгляд, куда полезнее изобличить преступника, пока он еще не совершил преступления. Я имею привычку говорить накануне то, что вы все скажете еще только завтра. Не угодно ли вспомнить, что уже совершено мною? Не кто иной, как я, предложил Собранию подробно разработанный проект уголовного законодательства. Что я сделал до сих пор? Я потребовал, чтобы секции были достаточно просвещены и тем самым лучше служили революции, я велел снять печати с тридцати двух папок тайных документов, я приказал изъять хранившиеся у Ролана[144] бриллианты, я доказал, что бриссотинцы выдавали Комитету общественной безопасности пустые бланки на аресты, я первый указал на пробелы в докладе Лендэ[145] о преступлениях Капета, я голосовал за казнь тирана и потребовал исполнения приговора в двадцать четыре часа, я защищал батальон Моконсейль и батальон Республики, я воспрепятствовал оглашению письма Нарбонна[146] и Малуэ; я первый заговорил о помощи раненым солдатам, я добился упразднения Комиссии Шести; я первый почувствовал в поражении под Монсом измену Дюмурье; я потребовал, чтобы взяли сто тысяч родственников эмигрантов в качестве заложников за наших комиссаров, выданных врагу; я предложил объявить изменником каждого представителя, который осмелится выйти за заставу, я увидел руку Ролана в марсельских беспорядках, я настоял, чтобы назначили награду за голову сына принца Эгалитэ; я защищал Бушотта, я потребовал открытого голосования, дабы сбросить Инара с председательского кресла; благодаря мне было объявлено о выдающихся заслугах парижан перед отечеством. И вот поэтому-то Лувье обозвал меня паяцем, департамент Финистер требует, чтобы меня исключили из состава депутатов, город Луден желает, чтобы меня изгнали из Франции, город Амьен хочет, чтобы мне заткнули рот. Кобур г мечтает, чтобы меня арестовали, а Лекуант-Пюираво[147] предлагает Конвенту объявить меня сумасшедшим. А вы, гражданин Дантон, разве вы не за тем позвали меня на ваше тайное свидание, чтобы выслушать мое мнение? Разве я напрашивался? Отнюдь нет! У меня нет ни малейшей охоты беседовать по душам с контрреволюционерами, я имею в виду Робеспьера и вас. Как и следовало ожидать, ни вы, ни Робеспьер меня не поняли. Где же здесь государственные мужи? Вам еще надо зубрить да зубрить азбуку революции, вам надо все разжевывать и в рот класть. Короче, я вот что хочу сказать: вы оба ошибаетесь. Опасность не в Лондоне, как полагает Робеспьер, и не в Берлине, как полагает Дантон; опасность в самом Париже. И опасность эта в отсутствии единства, в том, что каждый, начиная с вас двоих, оставляет за собой право тянуть в свою сторону, опасность в разброде умов и в анархии воли…
– Анархии? – прервал его Дантон. – А откуда идет анархия, как не от вас?
Марат даже не взглянул на него.
– Робеспьер, Дантон, опасность в другом – в этих расплодившихся без счета кафе, игорных домах, клубах. Судите сами – клуб Черных, клуб Федераций, Дамский клуб, клуб Беспристрастных, который обязан своим возникновением Клермон-Тоннеру,[148] и который в тысяча семьсот девяностом году был просто-напросто клубом монархистов… Затем «Социальный кружок» – изобретение попа Клода Фоше[149] клуб «Шерстяных Колпаков», основанный газетчиком Прюдомом,[150] et caetera,[151] не говоря уже о вашем Якобинском клубе, Робеспьер, и о вашем клубе Кордельеров, Дантон. Опасность в голоде, из-за которого грузчик Блэн вздернул на фонаре около ратуши булочника Франсуа Дени, торговавшего на рынке Палю, и опасность в нашем правосудии, которое повесило грузчика Блэна за то, что он повесил булочника Дени. Опасность в бумажных деньгах, которые обесцениваются с каждым днем. На улице Тампль кто-то обронил ассигнацию в сто франков, и прохожий, человек из народа, сказал: «За ней и нагибаться не стоит». Спекуляция и скупка ассигнатов – вот где опасность. На ратуше вы водрузили черный флаг – ну и что из того? Вы арестовали барона де Тренка[152] да разве этого достаточно? Нет, вы сверните шею этому старому тюремному интригану. Вы воображаете, что все сложные вопросы решены, раз председатель Конвента увенчал венком за гражданские доблести чело Лабертеша, получившего под Жемапом сорок один сабельный удар, а теперь с этим Лабертешем носится Шенье.[153] Все это комедия и фиглярство! Да, вы не видите Парижа! Вы ищете опасность где-то далеко, а она тут, совсем рядом. Ну скажите, Робеспьер, на что годна ваша полиция? Ведь я знаю, у вас имеются свои шпионы: Пайан[154] – в Коммуне, Кофингаль [155] – в Революционном трибунале, Давид – в Комитете общественной безопасности, Кутон[156] – в Комитете общественного спасения. Как видите, я достаточно хорошо осведомлен. Так вот запомните, опасность повсюду – над вашей головой и под вашими ногами, кругом заговоры, заговоры, заговоры! Прохожие читают на улицах вслух газеты и многозначительно покачивают головой. Шесть тысяч человек, не имеющих свидетельства о благонадежности, возвратившиеся эмигранты, мюскадены и шпионы укрылись в погребах, на чердаках и в галереях Пале-Рояля; у булочных – очереди; у каждого порога бедные женщины молитвенно складывают руки и спрашивают: «Когда же нам дадут покой?» И зря вы запираетесь в залах Исполнительного совета в надежде, что вас никто не услышит, – каждое ваше слово известно всем. И вот доказательство – не далее как вчера, вы, Робеспьер, сказали Сен-Жюсту: 'Барбару[157] отрастил себе брюшко, а при побеге оно обременительно'. Да, опасность повсюду, и в первую очередь она здесь – в сердце страны, в самом Париже. Бывшие люди затевают заговоры, добрые патриоты ходят босиком, аристократы, арестованные девятого марта, уже разгуливают на свободе; великолепные лошади, которых давно пора перегнать к границе и запрячь в пушки, обрызгивают нас на парижских улицах грязью; четырехфунтовый каравай хлеба стоит три франка двенадцать су; в театрах играют похабные пьесы… И скоро Робеспьер пошлет Дантона на гильотину.
– Как бы не так! – сказал Дантон.
Робеспьер внимательно разглядывал разостланную на столе карту.
– Спасение только в одном, – вдруг воскликнул Марат, – спасение в диктаторе. Вы знаете, Робеспьер, что я требую диктатора.
Робеспьер поднял голову.
– Знаю, Марат, им должен быть вы или я.
– Я или вы, – сказал Марат.
А Дантон буркнул сквозь зубы:
– Диктатура? Только попробуйте!
Марат заметил, как гневно насупились брови Дантона.
– Что ж, – сказал он. – Попытаемся в последний раз. Может быть, удастся прийти к соглашению. Положение таково, что стоит постараться. Ведь удалось же нам достичь согласия тридцать первого мая.[158] А теперь речь идет о главном вопросе, который куда серьезнее, чем жирондизм, являющийся по сути дела вопросом частным. В том, что вы говорите, есть доля истины; но вся истина, настоящая, подлинная истина, в моих словах. На юге – федерализм, на западе – роялизм, в Париже-поединок между Конвентом и Коммуной; на границах – отступление Кюстина и измена Дюмурье. Что все это означает? Разлад. А что нам требуется? Единство. Ибо спасение в нем одном. Но надо спешить. Необходимо иметь в Париже революционное правительство. Ежели мы упустим хотя бы один час, вандейцы завтра же войдут в Орлеан, а пруссаки – в Париж. Я согласен в этом с вами, Дантон, я присоединяюсь к вашему мнению, Робеспьер. Будь по-вашему. Итак, единственный выход – диктатура. Значит – пусть будет диктатура. Мы трое представляем революцию. Мы подобны трем головам Цербера. Одна говорит, – это вы, Робеспьер; другая рычит, – это вы, Дантон…