зерно.
Миновав несколько деревень, я попытался было устроиться на ночлег, но тщетно, все были в поле. Следующий день был prazdnik, поэтому работали допоздна. Наконец, в Подволочье, в пятидесяти верстах от Устюга, мне повстречался сонный дедушка, пригласивший меня зайти. Пока мы дожидались его домочадцев с поля, стало уже темно. Я сильно отдалился от края белых ночей, да и сезон уже сменился. Не помню, когда я в первый раз увидел здесь луну, но она оказалась очень красивой, ясной, полной. Я смотрел, как подернутая легкой дымкой луна подымается в темном небе. Она действовала умиротворяюще.
Прежде чем лечь спать, я вышел на улицу. Стояла чудесная ночь. В лунном свете деревня приобрела торжественный вид. Двухэтажные дома и церковь казались громадными. Даже небольшие строения, телеги, всякий деревенский инвентарь приобрели какую-то значительность в этом свете, как будто их произвели иные, древние силы, а не те, что действуют в наши дни.
Следующее утро выдалось дождливым. Я спал на тюфяке и за всю ночь ни разу не был потревожен. Можно было бы сразу же отправиться в путь, да уж очень не располагала дорога. Я вышел приобрести немного сахара, поскальзываясь, шел от порога к порогу, пока какая-то старушка не уступила мне полфунта. Вернувшись, я нашел хозяйку замешивающей ячменную лепешку с сушеными грибами, то есть она готовилась печь peerog, a pie, хотя англичанини вряд ли бы назвал это изделие таким именем. Вялый дедушка сидел рядом, через каждые десять минут беря понюшку табаку. Грязнее человека я не видывал. Нюханье табаку и грязь обычно неразделимы, слава Богу, это довольно редкое занятие. Старик поведал мне одну довольно любопытную вещь: оказывается, так распространенное в этих местах питье чаю — совсем недавний среди русских крестьян обычай, а самовар, сейчас воспринимаемый как национальная особенность, вовсе не существовал каких-нибудь сто лет назад. Тогда чай пили только богатые люди, а крестьяне и не думали. То было занятие для дворян. Ныне же не иметь самовара, выйти из дому без чая — хуже, чем быть нищим. Хозяйка объяснила мне, что сейчас нельзя употреблять в пищу ржаной хлеб, потому что пост. Пирог с грибами его заменяет, не хочу ли я попробовать? Пирог оказался 'originalny no vsotaky vkusny', как говорят русские. Что до меня, то я предпочитаю постную пищу обыкновенной.
Меня просили остаться на день, но меня не привлекала перспектива просидеть весь долгий скучный день в грязной избе, лучше уж идти под дождем. Плотный плащ, резиновые галоши, непромокаемый рюкзак — отчего бы мне бояться дождя?
Странное то было путешествие. Дождь лил весь день не переставая, за двадцать миль не встретилось ни одного человеческого жилья. Я вступил в самые большие леса России. Вологодская губерния самая лесистая в Европе, здесь больше сосен, чем даже в Архангельской. Я покинул места, относящиеся к городу Устюгу, и находился в зоне влияния Никольска. Устюг богат и невелик. Никольск — беден и раскидан, дороги же Никольские относятся к худшим в империи. Миля занимает полчаса. Хлюп-хлюп, по щиколотку, по колено, увяз, застрял, поскользнулся, споткнулся... Дорога была мощена молодыми березками, беспорядочно раскиданными по грязи. Ступив на один конец тонкого ствола, невольно подымаешь вверх другой конец, грязь брызжет тебе в лицо, а сам ты соскальзываешь в трясину. Некоторые бревна просто плавали. Там, где дорогу пересекали ручейки, бревна вообще уплыли, оставив после себя топкое русло. Скользкие разбитые бревна переворачивались, утопали в грязи, подскакивали — а с равнодушных небес угрюмо сеяло...
Кругом сырость. Найдя в лесу хижину, я сел, сгорбившись, под крышей, пережидая, когда кончится дождь, попытался запеть, но, как будто вызванная моим неуместным весельем, сверкнула молния, а дождь пошел еще гуще. Какое низкое здесь небо — никакого вида, никакого горизонта — лишь тянется бесконечная лента дороги.
Покинув хижину, я прошел еще три мили, на этот раз найдя убежище под мохнатой вековой елью. Земля и мох под ней оказались сухими, как будто дождь здесь не шел месяцами. Ветви деревьев смыкались над головой. Я снял плащ, повесив его просушиться, и, устроившись на куче мха, писал письма в Англию, вырезал фигурки из бересты, только бы как-то заполнить время.
Весь этот долгий сырой одинокий день ни один человек не встретился мне, не послышалось хотя бы тинканья коровьего колокольчика. Можно было бы провести в лесу всю ночь, но мысль о сырости и о медведях испугала меня и, собравшись с силами, я снова пустился в путь. Был только один способ не попасть в топь, а именно идти, как по канатам, по длинным бревнам вдоль дороги, удерживающим боковые бревна в порядке. Таким образом я одолел десять миль и, намаявшись, пришел на Половищенскую поляну. Клочок порыжевшей травы, два поля побитой ржи, несозревшей, неубранной. Вокруг осадным лагерем стоял лес: черный, грозный. Можно было вообразить, как он держит в узде стаю волков, готовых вмиг броситься на кучку жалких изб, порушить и их, и их обитателей, вернув лесу то, что ему по праву принадлежало.
Здесь, к счастью, обнаружилась казенная почта, а то я уж ожидал самого худшего среди таких нищих крестьян. В России, как и повсюду, крайняя бедность ведет за собою крайнюю грязь. Была уже темная ночь, когда я открыл дверь, заглянул внутрь — в деревне никогда не стучатся — и спросил, не могу ли я переночевать. Там собралась небольшая компания. Мне поставили самовар, подали яйца, пирог. С утра я ничего не ел, и тут уж воздал еде должное.
Мало что мне запомнилось из того вечера в Половищенской, за исключением мужичонки, которому я высказал несколько соображений насчет состояния дорог. Я говорил, а он кивал головой, откликаясь: 'sovershenno pravilno'. Позднее кто-то заиграл на балалайке, а мужичонка хлопал и кричал 'Бррраво! Бррраво!' У него это получалось таким образом, как будто пустили фейерверк и ракета-шутиха, поколебавшись немного на старте, вдруг разрывает воздух, летя в небо.
В записной книжке на следующий день я записал следующее: 'Прошлую ночь я спал в тесном контакте с себе подобными, однако, спал...'
Следующий день был таким же дождливым. Я прошел то ли двадцать, то ли тридцать верст по лесу в направлении к Слободайке, стоящей на большой поляне. Дорога туда — не более, чем грязный проселок, в который впадают, кажется, все лесные ручьи до единого, как будто это река.
В Слободайке на улицу с криком высыпали ребятишки: 'Вон идет Bogomoletz!', и я с легкостью получил жилье ради Господа. В деревне была лавка, я пошел туда кое-что купить. Приобретения мои стоили шиллингов пять. Сахар, цейлонский чай, baranka biscuits, медовые пряники, ситец, покрытые ржавчиной серпы и белый хлеб трехнедельной давности, его отдавали по два пенса за фунт — вот что можно было купить в лавке. Хлеб привозили из Никольска и продавали по воскресеньям, и то не по каждому. Мужиков совершенно не смущало то, что он черствый. Они знали, что это хороший пшеничный хлеб, и эта мысль сохраняла хлеб в их мозгу мягким долгое время после того, как Природа превратила его в черствый. Сморщенная старуха, заправлявшая в лавке, сложила восемнадцать и пять, и у нее получилось двадцать.
Спал я в комнате, где расположилась большая семья. Бабушка расстелила для меня на полу мешок, и хоть мне было на нем жестковато, все же усталое тело мое отдохнуло. В этой деревне впервые появились мухи, до этого они меня не беспокоили, но теперь досаждали все больше и больше. Кусались они хуже