брюках, которая отвела меня в маленькую комнату и предложила переодеться в пижаму. Она сказала, что перед тем, как приступить к исследованию действия препарата, врачи хотят убедиться в том, что я здоров, на тот случай если у меня уже есть какое-то заболевание и я потом подам на них в суд за то, что всему виной стали их препараты.
Два часа спустя я узнал, что я абсолютно здоров, несмотря на образ жизни, здоров как бык, совсем как Крапп. Тесты были впечатляющие: кровь, датчики, электроды, все по полной программе, и после этого мне стало еще больше жаль своего бедного сына.
Когда все тесты были выполнены и я оделся, меня провели в небольшой конференц-зал, где уже ждали другие подопытные кролики, и я увидел самого Шелли, в котором не осталось ничего от того бледного тощего типа, каким он был в колледже, дородного загорелого мужчину с ухоженной прической, по которой безошибочно можно узнать человека состоятельного, излучающего ауру спокойной самоуверенности, появляющуюся с вручением медицинского диплома. В комнате было человек десять, все, судя по виду, натуры творческие, приблизительно поровну мужчин и женщин, в основном младше меня. В целом все это напоминало воскресный завтрак в лагере хиппи под Уильямсбергом.
Доктор Зубкофф рассказал нам о действии сальвинорина А, того препарата, которым нам предстояло отравлять свои организмы. На экране рисунок, изображающий индейцев, усевшихся в круг, масатеков из пустынь Оахаки, употребляющих растение под названием Salvia divinorum, «божественная мудрость»; их шаманы с его помощью освобождались от времени и заглядывали в будущее и прошлое. Очень глупо с их стороны, потому что, если верить Шелли, все это происходило у них в мозгу, там, где рождаются все наши чувственные восприятия. В последние десятилетия исследователям удалось извлечь главный компонент индейской травы — сальвинорин — и установить, что это вовсе не алкалоид в отличие от большинства психотропных наркотиков, а молекула, имеющая существенно меньшие размеры, дитерпен, и в этом его уникальность. Если я правильно помню, это какой-то каппаопиоид, воздействующий на человеческое восприятие. Мы узнали, что этот препарат на разных людей оказывает различное воздействие. Однако особый интерес вызывает его способность создавать иллюзию того, что человек переживает заново какую- то часть своей прошлой жизни. Доктор Зубкофф сказал, что, поскольку сохранение детского любопытства и свежести восприятия окружающего мира считается основным элементом творческого процесса, возможно, сальвинорин способен на это повлиять, вот почему он набрал добровольцев из числа художников и музыкантов. Далее последовали технические подробности насчет того, что в случае выявления психологических эффектов будут использованы химические маркеры с целью установления тех частей головного мозга, которые отвечают за творческий процесс, а закончил Зубкофф заверениями в том, что, хотя препарат является сильнодействующим, он совершенно безопасен и привыкания к нему не происходит.
Затем последовали обычные вопросы от аудитории, и Шелли справился с ними с блеском, которого, на мой взгляд, в колледже у него и в помине не было, и все стали расходиться. Я подошел к Зубкоффу, мы пожали руки и все такое, и он пригласил меня побеседовать наедине у него в кабинете. Там оказалось очень мило: клюшки для гольфа в углу, повсюду разные дипломы и награды, письменный стол и стулья из светлого дерева, монитор с плоским экраном, детские рисунки в рамках на стенах и небольшой любительский натюрморт маслом, цветы в вазе, наверное, работа его жены, одним словом, счастливый семейный человек, наш Шелли. Никаких воспоминаний о старых временах; он хвастался, а я слушал. Его блестящая карьера, его прекрасная семья, его дом в Шорт-Хиллс… Зубкофф сказал, что постоянно встречает в журналах мои работы и, на его взгляд, они просто замечательные. Он сказал, что я добился успеха в жизни, как и он сам.
Зубкофф признался, что особенно хотел пригласить именно меня, поскольку его исследования должны проникнуть к самым корням творческого процесса и даже найти способы его ускорения. У меня мелькнула мысль, что, если он хочет этого, ему следовало бы угостить меня обедом, но я промолчал: зачем портить человеку сольное выступление? Я был рад за него, бедного глупца, а каждая сессия означала для меня лишнюю сотню долларов.
Затем Зубкофф передал меня медсестре в голубом халатике, и я получил первую дозу сальвинорина. Было установлено, что лучший способ принимать препарат — через слизистую оболочку рта. Его можно нагревать и давать нюхать пары?, а можно пропитать кусочек ваты его раствором и в течение десяти минут держать ее во рту. В первом случае сильная реакция наступает уже через несколько секунд, однако через полчаса действие препарата заканчивается. С ваткой лучше: реакция продолжается целый час, а затем еще час наблюдается постепенное ее ослабление. Этот способ позволяет обеспечить строго определенную дозу, но по сути это то же самое жевание листьев, каким занимаются индейцы в Мексике.
Медсестра провела меня в маленький кабинет с кушеткой и оставила на попечение наблюдательницы в белом халате с биркой «Харрис», молодой женщины, очень деловой, с блокнотом и магнитофоном. Меня усадили в уютное кресло, как у психотерапевта, я пошутил по этому поводу и не получил никакого ответа. Смысл: это серьезные исследования. Харрис вскрыла пластмассовую коробочку с наклеенной цифрой и достала пинцетом влажную хирургическую губку. Она запихнула губку мне в рот и сказала, чтобы я жевал ее десять минут, начиная «прямо сейчас» — она щелкнула секундомером, — стараясь не проглотить, после чего погасила яркий свет.
Я стал жевать губку, сохраняя слюну во рту, словно мальчишка-бейсболист, волнующийся перед подачей. Слабый травяной привкус, немного похожий на начинку фаршированной индейки, довольно приятный. Через десять минут мне разрешили сплюнуть. Потом какое-то время ничего. Я размышлял о заказе «Вэнити фейр», о деньгах — обычные печальные, жалостные мысли о безнадежно испорченной жизни и все такое. Спустя некоторое время я ощутил некоторое расслабление, словно я смотрел со стороны на Чаза, занятого этими дерьмовыми мыслями, и находил это любопытным; кажется, я даже рассмеялся вслух. Потом я ощутил легкий дискомфорт, как будто у меня затекли мышцы, это чувство тесноты кресла в эконом-классе самолета, после чего я встал и направился к двери.
Харрис сказала, что мне еще нельзя уходить, тогда я сел, встал, снова сел, снова встал, принялся расхаживать взад и вперед, чувствуя, как по всему моему телу разливается энергия, электрическая, вибрирующая, хрустящая по щебенке и опавшей листве, воздух холодный и влажный, и я просто иду, не так чтобы опечаленный, ощущая, что все это я уже когда-то видел, и мы приближаемся к кладбищу во главе колонны скорбящих, довольно большой, более многочисленной, чем я ожидал, моя сестра в монашеском платке — они уже отказались от черных одеяний — крепко держит меня за руку. Я останавливаюсь и растерянно спотыкаюсь, и сестра спрашивает меня, в чем дело. Я отвечаю, что у меня еще никогда не было такого сильного ощущения, будто все это уже происходило со мной, а она говорит, что в этом нет ничего удивительного, что не каждый день хоронишь отца, и мы идем дальше, похороны продолжаются.
Потом мы с Шарли немного выпили, и она рассказала мне, что думает оставить монастырь. Ей нравилось помогать миллионам голодающих в самых отвратительных точках земного шара, однако все посильное добро кажется пустяком в сравнении с размерами зла. Да, хорошо каждый год принимать двадцать девочек в монастырскую школу, спасая их от насилия со стороны взрослых, но остаются сотни и сотни, которым нельзя помочь, и матери приводят их в эту школу, толпы женщин и девочек умоляют, чтобы их приняли, понимая, что это безнадежно, но что еще им остается делать? И почему-то теперь, после смерти отца, исчезли и многие причины, заставившие Шарли уйти в монастырь (наконец-то она призналась в этом). Она чувствует, что ей хочется вернуться в мир — не то чтобы полностью расстаться с религией, но приносить больше пользы. Мы поговорили с ней о том, чем занимаются различные монашеские ордена, и Шарли спросила, как у меня дела с живописью и не кажется ли мне, что настала пора рисовать для себя, а не для того, чтобы позлить отца, и я рассмеялся.
Мы говорили допоздна, совсем как в былые дни, когда мы были маленькими, и Шарли поцеловала меня на прощание, после чего я поднялся в свою бывшую комнату. Она совсем не изменилась: индейское одеяло на кровати, на стене моя старая хоккейная клюшка рядом с фотографией матери, и этот противный запах сырой плесени от старой мебели. Я разделся и собрался лечь спать, но тут вспомнил, что не закрыл стеклянные двери на террасу и, если ветер переменится, дождь испортит ковры, поэтому я накинул старый синий махровый халат и попытался выйти. Дверь не открывалась, я дергал за ручку, колотил по ней руками и ногами, и вдруг мне на плечо легла рука. Я перепугался до смерти, потому что находился в спальне один, а когда оглянулся, это оказалась та женщина в белом халате с биркой «Харрис» и мы по-прежнему находились в кабинете.