время уральские ярмарки и с них — на Москву и Петербург.
С Урала, тогдашней единственной всероссийской кузницы, — тульские и олонецкие заводы в ту пору заглохли, — везли железо, чугунное литье, корабельную парусину, пеньку, канаты и веревку, в пути догружались мукой, крупами, салом и обозами в двести, пятьсот, тысячу саней или телег — летом ходили реже — довозили все до Иркутского, меняя в пути десятки полозьев и колес. Из Иркутского на шаландах, вьючных лошадях, оленях и собачьих нартах, смотря по времени года, вытягивали тысячепудовые грузы к Охотскому, единственному тогда, если не считать еще нескольких рыбачьих гаваней, русскому порту на азиатском прибрежье Великого океана. Доставка грузов по этому пути в иные годы обходилась до одиннадцати рублей с пуда. Так связана была в те годы Россия с приобщенной к ней Шелиховым американской землей.
Сказкой, легендой, не менее удивительной, чем поход древних аргонавтов за золотым руном или великие плавания Христофора Колумба, открывшего Караибские острова, звучат в этом свете подвиги, мужество и могучая сила русских землепроходцев, добравшихся до побережья Великого океана и с его груди высадившихся и построивших первые русские избы на противоположных берегах далекой Америки.
Перевалив через Урал и катясь в бесконечных дорожных думах-дремоте сибирской равниной по старому Колыванскому тракту, — он тогда еще не был упразднен, хотя уже и налаживалась правительством многострадальная «Владимирка», — мореход в тысячный раз перебирал в памяти все разговоры, которые он вел с разными влиятельными особами за время своего пребывания в столице.
«Народ не хозяин своему дому. Сто пятьдесят лет назад Михаил Стадухин, колымский добытчик, в Соли Вычегодской роженный, сумел добраться до Курилов и заложил на Сахалине русский острожец… Поддержали его? Нет. Проглядели — некогда было: Степан Разин на Москву боярскую тогда поднялся… Хорошо! Пришло время Петра. Петр Алексеевич вспомнил, куда доходит Россия, и дальше заглянул — послал славных мореходцев Чирикова и Беринга… Но умер Петр — враз забыли! И вот еще пятьдесят лет прошло — я, Григорий Шелихов, шагнул через Алеуты в Америку, отстроил селения и крепости, корабли, верфи завел, коняг, чугачей, кенайцев, колошей домостроительству и земледелию обучил, потеснил залетных пиратов английских, купцам бостонским Асторам дорогу перегородил — и что же?» Шелихов так верил в будущее своей российской Америки, что невольно и в мыслях преувеличивал успехи только что начавшегося освоения богатой, но суровой и дикой земли. «Не с руки нам Америка, без людей в ней не удержишься, а людишки сбегают туда охальные, там на их заду щей не сваришь, — думал мореход, насмешливо представляя себе разговоры противников, вдруг слившихся в его воображении в один образ упрямой и злобной земляной жабы — вдовы секунд-майора Глебовой. — А придет время, вспомнят русские люди Шелихова со товарищи, когда Бентамы и Асторы с удавкой потянутся к ним из-за океанов-морей… Ну, да чего загадывать, когда нас не будет? Страшен сон, да милостив бог! Пройдут подлые времена, в рост встанет Русь, сумеют постоять за свое и за себя русские люди…»
Такие мысли, мешаясь с планами на будущее и теми распоряжениями, которые он намеревался сейчас же по прибытии в Иркутск послать Баранову в Америку, наполняли душу морехода, не имевшего записных книжек и навыка в обращении с ними. И когда только мысль может претвориться в дело, если подумаешь, что ведь не меньше семи тысяч верст сухопутного бездорожья и коварной морской бездны лежит меж Иркутском и Кадьяком — тем Кадьяком, где сейчас по его указаниям закрепляет Баранов фундамент русской мощи и славы?
Пасха в этом году была поздняя. Предпасхальную неделю Шелихов провел в дороге и в десятых числах апреля по крепкому еще снежному насту, покрыв белее четырех тысяч верст за четыре недели, въехал в Красноярск. Здесь он решил отстоять заутреню и провести весь первый день праздника в отдыхе за всю долгую гоньбу-дорогу. Ему не терпелось поскорей прибыть в Иркутск, обнять жену и детей, посоветоваться с Николаем Петровичем Резановым о дальнейшей судьбе дела, не встретившего в столице должной поддержки и сильных протекторов. Григорий Иванович словно предчувствовал, что судьба оставила ему малый срок для выполнения больших замыслов.
«Весна холодная и затяжная, если доскачу на Тунгуску до ледохода — дорога дней десять еще продержится — добрый знак: все сбудется, в чем удачи ищу!» — подбадривал он себя, превозмогая усталость и загадывая, как бывало делал мальчишкой, на «да» и «нет», на добрый чох и птичий грай.
В дороге, как в океанских странствованиях, Шелихов суеверно держался правила не изменять принятому решению: «Судьба ведет!» На второй день праздника, чуть свет, тяжелый от пасхального обжорства, — угощали неизменными и в Пасху сибирскими пельменями, олениной, гусиными печенками, подовыми пирогами с нельмой, — мореход выехал на свежих лошадях одолевать через Нижнеудинск и Балаганский острог последнюю тысячу верст, оставшуюся до Иркутска.
Дорога от Красноярска почти вся лежала через тайгу. Услышав, что на ней не то варнаки, не то медведи шалят, Шелихов решил подсадить на облучок к Никифору, разбитому и одуревшему от безостановочной гоньбы, такого же желтолицего ямщика-якута Митьку с винторезом.[59]
— Ежели до Тунгуски за пять дён доскачем и по льду благополучно на нашу сторону переправимся, по двадцать рублей каждому, ребята, отвалю и по ведру в Иркутске выставлю. Гони! — сказал Шелихов, забираясь в возок.
С гостями на трех тройках хозяин, красноярский старожил-купец Атмакин, провожал возок любезного друга Григория Ивановича Шелихова верст на двадцать за город, до сенокосной своей заимки. Да и как не проводить человека столь поднявшего, по мнению Атмакина, перед всем миром престиж сибирского купечества.
На двадцатой этой версте провожавшие, окружив с цветными бутылками в руках возок Шелихова, поднесли мореходу «посошок» на дорогу, выпили не закусывая, облобызались впоследнее, помахали вслед платочками и повернули в Красноярск — продолжать раздольное пасхальное гулянье в снегах, заваливших крутосклоны притаившегося в соснах и кедрах городка.
На пятый день гоньбы на сменных лошадях, разминувшись с полусотней тянувшихся по тракту попутных и встречных обозов, возок Шелихова докатился под вечер, после смены лошадей в Бардадыме, до места на берегу Верхней Тунгуски,[60] с которого начинался переезд по льду реки. Мореход не захотел здесь дожидаться утра, как советовал ему ведавший переправой нерчинский служилый казак Емельян Молодых.
— Весна — через короткое время лед тронется, под правым берегом полыньи открылись… Уйдешь под лед, неровен час, — обожди до утра, Григорий Иваныч! — говорил казак, хорошо знавший Шелихова и расположенный к иркутскому купцу, о подвигах и удаче которого был наслышан и много раз за последние десять лет встречал его на переправе. Но морехода трудно было переубедить в принятом решении, особенно ссылкой на риск и опасность. Одна только Наталья Алексеевна умела влиять на него.
Усевшись в возок, Григорий Иванович приказал Никишке спускаться на лед. Беззаботный Никишка только свистнул и, сдерживая на вожжах добрых сибирских лошадей, съехал на лед. Всматриваясь зоркими, будто волчьим огоньком отсвечивающими глазами в бурый след колеи, гнал он во тьме лошадей по зимней дороге через Ангару.
Переезд заканчивался благополучно. Но вдруг, саженях всего в пяти от крутого правого берега, под которым особенно глубока полноводная Ангара, раздался зловещий треск, всплески воды, и левая пристяжная исчезла во внезапно раскрывшейся черной полынье. Могучий мохнатый коренник, завалясь в бок и чуть не сбив с ног правую пристяжную, хрипел и рвался из упряжи. Вода заливала дорогу.
— Руби! Отдавай, руби! — крикнул мореход, во мгновение ока вываливаясь в воду вправо от возка. С быстротою рыси Никишка, выхватив нож, прыгнул с облучка на спину коренника и молниеносно перерезал сбрую около удил и валька пристяжной, тянувшей в полынью коней и возок.
— Й-ях! Й-ях, волки! — орал Никишка, сидя на спине коренника. На паре вскинувшихся в чудовищном рывке коней он сорвал возок с подломанного льда и выскочил на берег у самой воды.
Мореход, мокрый с головы до ног, стоял на двадцатиградусном морозе рядом с залитым водою возком. Лежавшая в возке шуба местами замокла и теперь, накинутая уже на плечи Григория Ивановича, ледяными тисками сжимала его тело.
Что делать? Вернуться назад к Емельяну, казаку-переправщику, чтобы согреться и обсушить платье? Не хотелось, — скажет: «Слушал бы меня!» Да и вторично вступать в спор с коварной стихией небезопасно