обширные районы, ждущие приложения сил его, русских людей, России.
Печальные, смутные мысли преследовали морехода.
Пространна, могуча и обильна матушка Русь, а орлиные крылья правители ее обломают всякому, кто дерзнет с российских равнин подняться к солнцу. Шелихов уже ясно начинал понимать, что Америка и первые вольные русские поселения среди вольных ее краснокожих народов остались для человека даже таких горизонтов и ума, как Воронцов, не говоря уже о невежде Зубове, землей далекой и дикой, обременительным и беспокойным подкидышем. «До государыни дойти бы, — думал Григорий Иванович в частые теперь для него часы бессонницы. — Попрошу Гаврилу Романыча дозволения предстать пред нею, — может быть, она светлым зраком разглядит с высоты престола то, от чего отказываются ее слабодушные министры, запутавшиеся в кротовых ходах. Беспременно попрошу!»
Не получив при первой своей поездке, лет пять тому назад, никакой поддержки от трона, кроме присвоения права носить шпагу и медаль, Шелихов все же думал, что государыня помнит о начатом им деле, видит в нем исполнителя замыслов великого Петра, продолжательницей которых она любила называть себя. Шелихов разделял невольные заблуждения многих передовых людей своего времени, полагавших просвещенного монарха оплотом справедливости и щитом против феодального произвола в дворянско- помещичьей России. Удача, сопутствовавшая его начинаниям, пока он не просил внимания и помощи сверху, поддерживала эти иллюзии.
— Прошу ко мне в карету! — на выходе у подъезда прервал его раздумье Жеребцов, который как будто сейчас лишь вспомнил о неприятной необходимости иметь дело с этим перепорученным ему докучливым просителем.
— На своих поеду, на тысячеверстных, — отклонил мореход вынужденную его любезность. В нем Шелихов с первого взгляда разгадал сильнейшего и наиболее опасного врага своему делу.
— Препятствий не имею! — отрывисто бросил Жеребцов, усаживаясь в карету на полозьях, с накладными золочеными орлами по бокам и сзади. Не только Платон Зубов, но и все его родственники и состоявшие при нем люди разъезжали в придворных экипажах.
Огромные косматые рысаки Хреновского завода Алексея Орлова, поставлявшего двору выездных лошадей, машисто понесли карету Жеребцова.
— А ну-тка, Никифор, покажи питерским барам сибирскую нашу езду! — сказал мореход своему ямщику-буряту. Шелихов понимал, что обгоном огромных дворцовых рысаков на своих низкорослых мужицких каурых он совершит недопустимый со столичной точки зрения проступок, но раздражение и озорство, как это с ним бывало часто, еще раз одержали верх над рассудком.
— И-их! Пади! — взвизгнул желтолицый широкоскулый Никифор, и через минуту, черкнув полозьями по крыльям жеребцовской кареты, обшитый волчьими шкурами возок Шелихова оставил ее за собой в облаке снежной пыли.
Дважды повторил эту забаву Григорий Иванович, то отставая от кареты, то обгоняя ее. Но во второй раз жеребцовский кучер, получив на то, очевидно, указание от своего седока, ухитрился вытянуть Никифора кнутом-арапником. Сибирский нагольный тулуп на медвежьем меху защитил Никифора от изъяна. Пропустив вперед карету Жеребцова, Шелихов чинно подкатил вслед за ним к зданию коммерц-коллегии на 1-й линии Васильевского острова, вблизи загадочно пустынного бироновского Буяна.[54]
Жеребцов вышел из кареты и, не оглядываясь на возок Шелихова, прошел в распахнутые перед ним канцелярским служителем двери.
«Рассерчал, напакостит чего», — подумал Григорий Иванович, уже сожалея о допущенном озорстве, но тут же позабыл о Жеребцове и нерадостных питерских заботах, когда увидел у причалов набережной лес заиндевевших корабельных мачт. Как зачарованный, глядел на них Шелихов: «Когда же, когда и мои лебеди белокрылые, придя из Славороссийска, груженные заморским товаром, станут после кругосветного плавания у столичных причалов? Эх, и хороша штучка! — прищелкнул языком мореход, завистливо разглядывая двухмачтовый бриг «Bold swimmer».[55] Таких бы вот к Святительской гавани на острове Кадьяк, круглый год незамерзающей, десяточек приписать, — первой бы державой стала Россия на океанах! Отвалить четыре миллиона за камушек блестячий — это мы можем, — припомнились Шелихову слышанные разговоры о покупке государыней огромного бриллианта, названного именем силача фаворита «Орлов». Камень этот лет десяток назад самыми фантастическими путями перекочевал из сокровищницы Великого Могола Индии под стеклянный колпак бриллиантовой комнаты Эрмитажа. — А за деньги эти американскую землю, бриллиант бесценный, бриллианты родящий, в корону державную вправить — на это нас нет… Под черной планидою родился ты, Григорий», — невесело думал мореход, всходя на крыльцо коммерц-коллегии.
— Заняты-с! Велено обождать! — коротко, с миной величайшего безучастия сказал чиновник, сидевший у дверей, когда Шелихов остановился перед кабинетом Жеребцова.
После часового ожидания, во время которого в кабинет входили мундирные блюстители государственных финансов, вызываемые бегавшим за ними чиновником-посыльным, Григорий Иванович, сунув в руку этого придворного Цербера десятирублевую ассигнацию, решил напомнить о себе.
— Спроси, друг, когда прийти велит, а то мне недосуг сегодня…
Опустив ассигнацию с ловкостью фокусника в один из бесчисленных карманов нанкового мундира, чиновник исчез в кабинете Жеребцова.
— Пожалуйте! — провозгласил он, появляясь снова на пороге и пропуская морехода в святилище жреца российской коммерции.
— Как деньги возьмешь, купец, отпущенные его сиятельством на твою затею? — совершенно зубовским, надменно грубым тоном встретил Жеребцов. — Я вызывал казначея, он говорит: иначе выдать не могу, только рублевыми да трехрублевыми ассигнациями, да медью, да серебром мелким — мешков пять-шесть наберется… Ежели не подходит, не вывезут кони, на которых гоняться любишь, не бери, пожалуй. Мы напишем наместнику сибирскому, его превосходительству Ивану Алферьевичу Пилю, — подчеркнул Жеребцов обязательность обращения по чину к высокопоставленным должностным лицам, — чтобы тебе на месте из питейных сборов и подушных выплатили…
— Не надо! Обойдемся без денег этих! — Шелихов повел плечами, как от укуса лесного клеща. «Дернула меня нелегкая гоняться с ним, — подумал он с досадой, — замучит, ярыжка мундирная».
От рысьих глазок Жеребцова, устремленных как будто бы в лежавшие перед ним бумаги, не укрылось возмущение Григория Ивановича.
— Когда из Петербурга выезжать собираетесь? — неожиданно спросил Жеребцов, испугавшись, что вдруг Шелихов по этой причине решит задержаться в столице.
«Расправиться с сибирским стоеросом по-нашенски ничего не стоит, — думал зубовский шурин, разглядывая из-под рыжих бровей могучую стать морехода. — Да, черт его знает… за ним Державин стоит, Воронцов — этот, хоть и не любит его государыня, а постоять на своем не боится и умеет… Не вышло бы чего, недаром и Платон кругом ходит, нас притравливает, а сам взять боится».
— Генерал-фельдцейхмейстер его сиятельство граф Платон Александрович удивляются, — не дождавшись ответа на вопрос, после некоторого молчания продолжал Жеребцов, — как вы дело свое можете на такое долгое время покидать для поездок в Петербург? Мало ли чего в ваше отсутствие может случиться — вы пред властью в ответе… с вас спросят, почему и как допустили!
Ошеломленный таким оборотом приказного остроумия, Шелихов побагровел и, не находя слов для ответа, кроме вертевшейся на языке несуразной брани, схватил себя за ворот рубахи.
— Ты… ты меня к ответу ставишь?! — хрипло выдавил он несколько слов.
— Беневоленский! — крикнул Жеребцов, встав и отодвигаясь от приблизившегося к нему морехода. — Проводи, Беневоленский, господина купца к казначею, к Мамаяткину. Скажешь, что я приказал из-под земли найти, но не более чем в три мешка уложить деньги… Понял?
Махнув рукой, Григорий Иванович круто повернулся и пошел за Беневоленским к казначею. «Запомнишь, каково с Жеребцовым гоняться!» — злорадно посмотрел вслед мореходу и усмехнулся дошлый на блошиные укусы шурин Зубова.
Процедура отсчета заняла у казначея Мамаяткина около трех часов, и только под вечер вернулся Григорий Иванович в державинский дом, внеся из возка в свою комнату три прошитых и опечатанных мешка мелких ассигнаций.