всего света отгородились и всякого, кто к ним случаем попадет, через плен и муки живота лишают.
С Японией, не пропускавшей ни на каких условиях компанейских кораблей на Макао и Кантон — единственные порты, открытые тогда Китаем для торговли с иностранцами, у морехода были давние счеты и о характере правящих ею самураев сложилось самое неблагоприятное мнение.
— Японию отомкнуть должно и нам за нею в оба смотреть — эта земля и владетели ее многой крови и горя отечеству нашему причинны будут… Крепкого человека наслать на них надо бы! — говорил Шелихов. — И таких же людей, знающих торговлю и иностранные обычаи, повсюду послать, консулами на узлах мировых посадить, конторы консульские, российские, во всех приморских больших городах, особливо на Великом океане, немедля открыть… Как безотцовские мы, ваше сиятельство! Доберемся, обманувши Японию, или на корабле под звездастым американским флагом, а не под славным Андреевским крестом, — доберемся до Кантона, а было, что доходили и до Каликутты — и… стоп! — ищи голландца, или англица, или китайца, чтоб товарами русскими торговать…
Деловой размах русского купца нравился Воронцову. Он не хотел отрицать за ним и государственного понимания судеб России, русских интересов на Великом океане, представившихся сейчас и ему самому в таком неожиданном и во многом новом свете. Граф Воронцов был в восхищении от беседы с этим русским самородным умом. Но президент коммерц-коллегии ее величества прекрасно знал направление, которого придерживалась в вопросах колониальной политики в экзотических странах государыня.
Раздарив два миллиона русских и украинских мужиков «воспитанникам» и другим людям случая, она, набожно поминая имя Жан-Жака Руссо, строжайше повелевала обращаться справедливо и милостиво с курильцами, алеутами и индейцами, даже самоядью и чукчами, не задевать гордости японских даймио и миролюбия китайских ямыней, хотя проверкой таких указов, как и проверкой счетов за празднества, интересовалась она мало.
— Вы объявили о письме, Шелихов, которое имеете мне передать? — спросил президент коммерц- коллегии, чтобы выиграть время для ответа, достойного своего государственного положения. — От кого письмо?..
Григорий Иванович, метнув глазами в сторону Ростопчина, что не укрылось от взора Александра Романовича, отвернулся, бормоча себе что-то под нос, и в замешательстве, распустив гашник, стал доставать письмо Радищева из вшитого в напускные шаровары потаенного кармана.
— Извольте получить в целости и сохранности, ваше сиятельство! — подошел он к Александру Романовичу с изрядно помятым секретным письмом.
Увидев руку покровительствуемого «преступника», Воронцов понял, почему Шелихов, недоверчиво метнув взор в сторону Ростопчина, не назвал имени письмодателя. «Да он совсем умен, этот увалень, и разумно осторожен… такому можно вполне доверять!» — с удовольствием убедился Воронцов лишний раз в своем тонком нюхе на людей. Шелихов оказался человеком, вполне заслуживающим симпатии и внимания.
Александр Романович не имел нужды скрывать от Ростопчина письмо, полученное от Радищева, но не хотел упустить случая выявить невинный характер переписки, тем более что письмо уже было в его руках. Избегая излишних прикосновений — кто знает, где хранил его сибирский медведь, — Воронцов быстро надорвал конверт и, извлекши письмо, бросил конверт на стол.
— О, целый трактат! Почитаем, что нам Александр Николаевич из недр сибирских сообщает, — с несколько принужденной полуулыбкой, холодным тоном ронял Воронцов, пробегая строки письма глазами: — «…с получением милостивого в Новгороде указа, снявшего с меня оковы, благодеяния ваши не перестают меня преследовать. Вот чем я обязан вашему сиятельству…»
— Преувеличивает Александр Николаевич… Как христиане, мы должны сострадать ближнему, всякий на моем месте так же поступил бы, зная бесконечное милосердие государыни, — неохотно припоминал Воронцов безрезультатное заступничество за Радищева перед разъяренной царицей.
Воронцов знал, что его за вмешательство в радищевское дело едва терпят при дворе и часы его государственной деятельности сочтены.
— Мечтателем всегда был Александр Николаевич, обширный разум имел и сострадательную душу… Сколь ни разъяснял ему заблуждения, в коих он вращался, не слушал меня, а сейчас вот каяться пришлось… Да, ах, поздно!
«…вам свойственно было прощать и снисходить на странности моея головы и быть к оным терпеливу…» — продолжал Воронцов чтение письма. — Так!.. Э-э… так… так… О тщете своих устремлений по-прежнему философствует Александр Николаевич, но рад и тому, что каторгой от виселицы откупился… А какая надобность, скажите, в этом была? — счел нужным отмежеваться от радищевских ламентаций рассудительный и благоразумный Александр Романович и, обращаясь к Шелихову, добавил как бы между прочим: — Радищева намечал я из Петербурга услать к вам, Григорий Иванович, на океан, Алеутские острова, в Америку, укрепить русское дело таким умом, вдохнуть в него огненную душу, да вот… Досадно, ах, как досадно! — и снова стал читать письмо: — «Рыба красная рубль двадцать копеек пуд, масло…» Так… так… Дешева в Сибири жизнь, Григорий Иванович, без денег можно сытым быть… Ага, вот и про вас господин Радищев отписывает!.. Федор Васильевич! — привлекая внимание Ростопчина к невинному содержанию письма, намеренно четко прочел Воронцов по-французски несколько фраз, не замечая, что мореход не понимает французского языка.
— Простите, ваше сиятельство, по-англицки малость разбираюсь, навык в странствованиях, а французскому — господский язык — не обучен, — проговорил Шелихов, опасаясь сказать что-нибудь невпопад на обращенное к нему чтение.
— Что же вы молчите, этакий… простодушный, — подосадовал Александр Романович на потерянное время. — Александр Николаевич опять о делах ваших пишет, напоминает о задуманной вами экспедиции для отыскания северного прохода из Сибири в Европу. — И, пробежав страницу глазами до конца, Воронцов строго спросил, обрывая чтение: — Откуда вы стали знакомы господину Радищеву, Григорий Иванович? И почему он о делах ваших осведомлен, хотя бы об этом полковнике Бентаме, с которым у вас какие-то недоразумения по корабельным делам были и который тем не менее желает вам и солдат отдать — своих… английских, конечно? — для каких-то завоеваний… Чего? Кому? Америке, что ли? Чем вы обидели полковника Бентама, Григорий Иванович, так обидели, что из-за него и брату моему, посланнику в Лондоне, огорчаться приходится?
— Виноват, ваше сиятельство, из Колымы в Архангельск дорогу сыскать не собрался, а по Америке из Восточного океана в Атлантический разыскать проход Баранову приказание дал… там оно легче… Что касается полковника Бентама… — Шелихов понял, что президента коммерц-коллегии более всего интересуют его встречи с полковником Бентамом.
От Бентама мореход чаще, чем от других иностранных соперников, выплывавших из просторов Великого океана, выслушивал за стаканом дружественно распиваемого грога предложения о переходе на службу английской короне. Бентам, ссылаясь якобы на банкротство, очень легко отказался от своих прав на совместно построенный в Охотске галиот и даже отдал в полное владение Шелихову корабль вместе с английским капитаном. Злоумышлял, англицская собака! Но Григорий Шелихов, — старого воробья на мякине не проведешь, — разгадал неладное, не дался в обман — корабль взял, а штурмана англицского, снабдив деньгами, на родину отправил.
— Было такое, ваше сиятельство, в океанском моем житье-бытье было, и на Алеутах и на американском берегу случалось… — неопределенно сказал Шелихов, объясняя недоразумение, возникшее вокруг корабля и снятия с него английского штурмана.
Григорий Иванович, описав обстоятельства и обстановку знакомства своего с Радищевым, не только рассказал обо всем, ничего не утаивая, вплоть до последующего разговора с Державиным в Петербурге, но и позволил себе пренебрежительно, весьма к месту и настроению слушателей, отозваться об отношении графа Зубова к Америке.
Небрежность Зубова, проявленная к защите российских владений против бентамовских солдат и коннектикутских карабинов бостонцев, как и предпочтительное отношение фаворита к планам завоевания Персии, вызвали сдержанную улыбку Воронцова и раскатистый хохот Ростопчина.
— Ха, ха, и воображает себя равным Питту и Гренвилю![45] Людям стократ умнее себя подает — ха-ха-ха! — два пальца… Приходится, конечно, мириться, но понять выбор ее величества трудно, — верноподданнически усумнился Ростопчин во вкусе самодержицы…