В счастливо начавшейся игре Шелихов дерзнул поставить на кон — почему не поставить, ежели принимают! — все, что могло расположить к нему собравшихся за столом, рассказав о пережитых им опасностях и страданиях и о безмерном мужестве и выдержке его товарищей.
— Дождавшись, — говорил он, — попутного ветра, снялись «Святители» с «Симеоном» с якорей и пошли к Кадьяку-острову, где живет алеутское сильное племя, называемое конягами. Пятьдесят лет коняги эти не допускали доброй волей к себе на остров наших промышленных и иных каких европейских людей, а кто сошел, там и оставались, побитые костяными ножами и каменными топорами. Так уж повелось в тех местах: то приезжие над ними метятся, всех — вплоть до детей малых — уничтожают, жгут бараборы ихние и добро, что попадя, забирают; то коняги, схитрившись, чужаков при первом случае всех до одного порежут… Нет, думаю, бесчеловечием, как пытались Соловьев и Натрубин, еще лет за двадцать до меня добравшиеся до Алеутских островов, над дикарством верха не возьмешь, древних и свободных владельцев земель этих голым железом к державе русской не приключишь…
— Святую истину говорите, мореход. Скотининых везде бьют! Простите, прервал вашу замечательную повесть, — заторопился стушевать свой хриплый выкрик Фонвизин, заметив, как все недовольно взглянули на него.
Но это фонвизинское замечание лишь ободрило Шелихова. С поклоном в сторону Фонвизина, на который тот ответил жалкой улыбкой деревенеющего в параличе лица, мореход продолжал:
— Из байдар, что окружили наши корабли, влезли на «Святителей» двое алеутов, подошли ко мне с робостью, начали носами о мой нос тереться, — дружбу, мол, хотим иметь. Через толмача нашего с Уналашки, Киквака, словами и знаками вошел я в разговор с ними, и меж нас легло согласие. Мы и запасы посвозили на берег и острожек возвести приступили. Коняги ничему не препятствовали, лишь оглядывали и щупали все, как дети малые… Стал я коняг выспрашивать, какие люди и как живут они на матерой земле. Но коняги говорили про них без охоты и с опаской: земли обширные, лесом покрытые, реки огромадные, горы огнедышащие, вроде все на Камчатку нашу похоже, а люди злые, до крови жадные, к ним попадешь — живым в огне сожгут, с головы врага волосья с кожей снимают, — колошами прозываются… «Один такой, говорят, калгой — рабом по-ихнему — с нами живет». Привели его ко мне. Вижу — не алеутской породы, других статей человек и ростом и поступью: грудь вперед, осанка гордая, нос что клюв орлиный… Выкупить его я восхотел, как он мне на дальнее дело нужный был, а алеуты, приметив мой интерес, цены не сложат. Знал про это индеец тот и что я с ним в родные места плыть собираюсь, — как пес до меня привязался, понимать мы скоро друг друга стали… Одново дня пришел он ко мне и дает понять, что назавтра в ночь, близко утренней зари, алеуты ближних и дальних островов побить нас сговорились — на добро наше зарятся, а «воот» мою — жену, значит, Наталью Алексеевну — тойон, начальник алеутский, Агильхагук в барабору, изба ихняя, к себе заберет — китовый жир ему топить… «Алеуты трусливы, — сказал он еще, — как выдры морские, ты истребишь их, а я с тобой в бою буду. Обо мне не проговорись и виду не подавай, что знаешь, а толмача своего Киквака убей — он тебя продал смерти… а еще лучше пошли его с чем подальше, я его накажу».
Послал я толмача Киквака звать домой промышленных с моря, а всех людей собрал думу думать. Мехов драгоценных у нас — богатющий промысел и торговля там были — тысяч на пятьсот, а то и более заготовлено, да запасы всякие, с кораблей перенесенные, лежали… И порешили мы, как один, положиться на милость и помощь божию, не переходить на корабли и дать алеутам для ихней же пользы и вразумления урок. Наталья Алексеевна тоже не захотела на корабль перебраться, сколь ни просил я ее…
Слушавшие недоверчиво переглянулись и пренебрежительно захмыкали пред таким проявлением духа женщины простого звания: они хорошо помнили, в каком страхе были их жены и дочери, когда Пугачев рушил помещичьи гнезда. Захваченный воспоминаниями, Шелихов замолк на мгновение, но, почувствовав недоверие и недоброжелательство этих камзольных щеголей и женщин в робах к своей жене, разумной и ласковой Наталье Алексеевне, продолжал строгим, внушительным тоном:
— Через то и мне одно осталось — либо победу сыскать, либо смерть вместях встретить! Расставили мы наши фальконеты и единороги так, чтоб с углов острога наперекрест бить нападающих, а внутри разместили шесть единорогов на случай, ежели прорвутся какие алеуты. Запасные мушкеты и штуцеры приготовили, ножи охотницкие булатные, топоры широкие сибирские наточили… Караулы денно-нощные из людей, для виду занятых разной работой, расстановил я, где требовалось… И пришла та зорька по-ночи, которой вовек не забуду! На каждого, — а всего было нас сто тридцать душ, — шло по сту диких, яростных, черной краской войны и смерти раскрашенных… «Туку! Туку косяки — смерть казакам!» — так они русских прозывают, — кричат и через стены острога на головы наши сигают. Одного положишь — за ним десять вырастают… Вижу я: край надвинулся, не сдержать алеутов фузеями да топорами, закричал канонирам своим: «Фальконеты, единороги, пали! На картечь!»
В этом месте слова Шелихова прозвучали таким громовым раскатом, что головы некоторых присутствующих сами собой ушли в плечи и по спинам забегали мурашки. А Жеребцова в полном забвении впилась в пылающее лицо Шелихова восторженным взглядом. Как ничтожны были перед этим богатырем все известные ей люди!
— Вижу — наша берет! — поторопился мореход закончить рассказ. — Приказал не бить глупых насмерть. «Глуши, кричу, по затылкам обушками топоров, оживут — за науку благодарить будут…» Только слышу крик, — как копье, крик этот в сердце ударил, — она, Наталья Алексеевна, Наташенька моя, кричит, помощь призывает. Темно еще, плохо сквозь мглу предрассветную вижу. Снова крикнула, — кинулся я на голос, добегаю до бараборы нашей главной, вижу — алеуты тащат кого-то, в одеяло обволокнувшн, а сбоку их старшой — Агильхагук — шагает, признал я его по росту, и вижу тут, откуда ни возьмись, человек какой- то в алеутовой парке, как бабр лютый, полосатый, в их кучу прыгает и топором крошить зачинает. Не успел я добежать, Агильхагук сзаду человека этого меж плечей ножом ударил — пал мне под ноги бабр отважный, и я тут же развалил топором алеута мохнатого на полы… Остальные, кто жив остался, попадали лицом в землю, живота просят, а из одеяла Наташенька на грудь мою в слезах кинулась…
Закончив рассказ, Шелихов остановился и смущенно улыбнулся, как бы почувствовав вдруг неловкость, что занял у собравшихся так много времени.
Но едва он умолк, со всех сторон посыпались нетерпеливые вопросы:
— А кто же человек тот был, что жену вашу спас?
— Человек тот был калгой, — ответил Шелихов, — из племени колошей, Куч, славный атаутл, воин по-ихнему, из волчьего рода Канука, самого крепкого среди колошей, с горы святого Илии, что от острова Кадьяка лежит верст на триста к югу. Там теперь мы собираемся заложить первый город наш Славороссийск, с сильным управителем Барановым, из каргопольских залешан, Александром Андреевичем… Куча же я колошам не вернул, потому что не мог в тот раз до ихней родины добраться, он и прижился у нас, в Иркутское с нами поехал вместе с аманатами, коих я двадцать мальчиков и двух девчонков с собой вывез грамоте, счету, музыке обучить… Аманатов тех, обучивши, я в родные места на службу компании обращал, а Куч без нас, меня и Натальи Алексеевны, ехать не хотел… Я его с собой вот в Петербург взял показать, каких верноподданных держава русская в землях Нового Света заиметь может, да опасаюсь, не кончилась бы бедой подорожная наша…
— На охотника и зверь бежит — на долю морехода все новые авантюры выпадают, — пошутил кто-то из гостей.
Гаврила же Романович Державин, любивший громы и водопады не только в поэзии, по достоинству оценил высокий штиль повести морехода, пренебрегая обильным в ней красноречием, которым и сам в поэтическом языке пользовался. Завтра об его вечере будет говорить весь высокий Петербург. Кто знает, может быть, сама государыня-матушка спросит его с милостивой улыбкой: «Каким это монстром, со всех сторон слышу, Гаврила Романыч, угощал ты намедни гостей своих?» Вспоминая тут же пьяную выходку Уитворта, Державин мысленно готовил нужный ответ… Бабье лицо расплылось в широкой улыбке, как будто он сам был героем удивительных приключений своего друга и гостя.
И как раз в это время дворецкий Аристарх, которому передали что-то из толпы дворовых людей, глазевших из-за дверей на господский пир, почтительно склонился над ухом Державина и стал тому шептать. До слуха сидевших долетело несколько отрывочных фраз:
— «Смерть вижу, — говорит краснорожий, — позовите хозяина моего Шелиха». Понятно так, по- нашему говорит… Умираю, мол, скажите… А потом перья на себя натянул и по-своему, как причитание какое, запел и сейчас пронзительно поет…