умирать! — встревожено гудел голос проезжего, копошившегося над кем-то лежащим в возке. — Слышь ты, человяга, нет ли водицы у тебя? — высунулся он неожиданно из дверцы.
— Осподь с тобою, господин проезжий, — еще дальше отодвинулась «служба», несмотря на жгучее желание заглянуть внутрь возка. — И где же на таком морозе, в чем ее, воду ту, держать?.. Мы снег глотаем, коли…
— Эх, ты… кислые щи! — досадливо отозвался проезжий. — Ничего-то у тебя нет, и ничего ты не знаешь!.. На Мойке на речке живет господин Державин, поруч Жеребцовых господ и Зубовых. И про таких не слыхивал?..
— В-вот, сразу бы так, господин!.. — встрепенулась «служба». — Кто же не знает дома-от Жеребцовых господ и Зубова… их сразу б и спросили — Жеребцовых, на Конюшенной проживают… баба какая и та укажет Жеребцовых.
Получив нужные разъяснения, после которых в снег к ногам топтавшейся «службы» упал стертый четвертак, волчий возок свернул вправо и во весь дух помчал по одной из проложенных от будки ухабистых дорог.
Переехав через речку Фонтанку по настланному мосту из круглых, едва обчищенных бревен, возок въехал в центральную часть быстро застраивавшегося огромного города. Все чаще попадавшиеся прохожие, крестясь, сплевывая вслед и отступая по колена в снег, — тротуаров в то время не было, — давали дорогу бешено мчавшейся тройке.
У проезжего, в возке которого лежал, по догадкам «службы», несомненно, умирающий человек, была веская причина торопиться к разыскиваемому дому. В дороге с Урала, в лесах под Хлыновым, как называли в то время Вятку, на него со спутником напали разбойники.
Окружившие возок полуголые на морозе оборванцы сначала было растерялись, когда выскочивший из возка хозяин, явно русский купец по обличию, не испугался занесенных ножей и топоров и двинулся на них с одной дубинкой в руках, приговаривая: «Если с голодухи воровать пошли — на хлеб подам, а если на деньги польстились, не обессудьте — расшибу!» Еще более ошеломил лесных шпыней вид спутника проезжего купца, с невиданным среди них меднокрасным лицом и черными сверкающими глазами.
Вожак шайки, видя растерянность товарищей, замахнулся за спиной купца ножом, чтобы прикончить его, но меднокрасный спутник проезжего грудью кинулся на нож и принял удар против сердца.
Силач купец рассвирепел, размозжил дубинкой головы убийцы и еще двух шпыней, обратив в бегство остальных, подобрал в возок раненого спутника и умчался с ним.
В дальнейшей дороге, проездом через глухие деревни и небольшие городки, проезжему нигде не удавалось сговорить жителей принять на излечение своего тяжело раненного красного спутника, все отказывались: «Помрет язычник, хоронить хлопот не оберешься». Так и довез проезжий раненого до Петербурга. Розыски дома Державина приводили его в отчаяние и ярость.
Наконец широкоскулый ямщик с разбегу осадил покрытых клубами пара и бархатного инея каурых перед крыльцом небольшого, на первый взгляд, но ярко освещенного по фасаду домика удачливого певца Фелицы.[9] Уютный домик поэта стоял рядом с огромной барской усадьбой. В ее высоких запушенных снегом соснах прятался изрядный, постройки Гваренги, дом-дворец правителя дел коммерц-коллегии, действительного статского советника Жеребцова, шурина всемогущего флигель-адъютанта царицы графа Платона Александровича Зубова.
В этом же доме в свободное от придворных обязанностей время принимал людей, имевших в нем нужду или искавших «войти в случай», девически миловидный и спесивый, как татарский мурза, граф Платон Александрович — «милое дитя» и последнее увлечение не сдающегося времени сердца, шестидесятитрехлетней царицы.
Платон Зубов был «тих и благочестив, пусть царя в голове не имеет», как выразился о нем тесть его брата, фельдмаршал и светлейший граф Рымникский Александр Васильевич Суворов. Платон Зубов по своей деликатной придворной «должности» был обречен на холостяцкую жизнь и жил, занимая лучшую половину, в доме своей старшей сестры Ольги Александровны. Ее он выдал замуж за мелкопоместного, но весьма способного и делового человека из захудалого дворянского рода Жеребцовых.
Обладатель громового голоса вылез из возка в диковинной белого медвежьего меха шубе и, во все глаза разглядывая темный в ранних питерских сумерках дворец Жеребцовых, думал: «Вот, если бы туда этак подкатить… да чтоб хозяева приветливо встретили и в баньку под руку повели… да чтоб можно было…» — и, прервав никчемные мысли, рыкнул сбежавшему с крыльца в одной ливрее дворецкому:
— Чего тебе?
Потом сообразил:
— Доложи, братец, Гавриле Романычу, что мореход Шелихов, Григорий Иванович Шелихов, из Иркутска прибыл, а как с Любани не евши, просит пельменей и водки к ним.
Дворецкий Аристарх, обтесавшись на частых в доме Гаврилы Романыча приемах высоких гостей, — даже матушка-государыня не погнушалась дважды удостоить посещением скромный домик своего певца, — топтался на месте в неподдельной радости.
— Батюшка, Григорий Иванович, благодетель наш… вот уж не чаяли… на святой ждали!.. Не признали, батюшка, Аристарха, стар, должно, становлюсь, образ теряю? — с легким упреком продолжал он певуче величать гостя, заметив, что тот не узнает его. — Поклич людей, Мишутка, — обернулся он к казачку в белом, добротном, перехваченном широким голубым поясом кафтане, — Василия, да Петьку, да Спирьку, кто есть там, дорожное в горницы внести… жи-ва-а!
И, опять обращаясь к Шелихову, заговорил:
— Никак раньше святой не ждали вас, Григорий Иванович, потому знали, какую вы дорогу до нас одолеваете… Гаврила Романыч упреждали меня, можно сказать, каждого дня: «Архип, то бишь Аристарх, смотри в оба! Прискачет Григорий Иванович с путя дальнего сибирского, чтоб все удовольствия… перво- наперво в баню сведешь, из бани приведешь, чтоб пельмени были…» Пожалуйте, пожалуйте, гостюшко долгожданный! Гаврила Романыч только-только в баньке с полка сошли, квасом прохлаждаются, чтоб гостей, званных к ужину на восемь после феатра эрмитажного, свежим встретить. За обедом чуток замаялись Гаврила Романыч с этими греками Альчестою и Ламброю, что с бумагами и писулей от графа Платона Александровича приходили…
— Так что в баньке прохлаждается Гаврила Романыч? — проговорил, поднимаясь на крыльцо, Шелихов. — Ну, туда и проведи меня на полок к нему прямехонько, — сказал он, сбрасывая в теплых сенях с широких плеч медвежью шубу, скрывавшую его статную фигуру в длинной, ниже колен, коричневой, купеческого покроя поддевке доброго сукна. — Да еще распорядись, Архипушка, чтоб баулы и сумы мои из возка люди вынесли, лошадок на конюшню поставили… человека там, жителя американского, колюжем[10] называемого, забрали, в тепло снесли… попало бедняге дорогой, совсем плохой… Привез показать матушке-государыне нового верноподданного, да, видно, не придется… Из мехов его не вынимайте, я сам потом приду, гляну, как с ним быть.
Шелихов невольно остановился перед огромным зеркалом, из которого как бы набежала на него его же крепкая фигура, с ярко блестевшей в домотканом кружеве жабо огромной золотой медалью — портрет матушки-царицы в алмазной пыли.
— Знай наших! — подмигнул себе Григорий Иванович, расправляя крутые плечи. — Ты впереди иди. Архипушка, возвести Гавриле Романычу, что слуга его покорный, Шелихов, Иванов сын, из Иркутска прибыл благополучным и просит разрешения войти в купель златоструйную, веничком путь-дорогу зимнюю смыть.
Архип, дворецкий поэта и славного государственного мужа Гаврилы Романыча Державина, произведенный для благозвучия по повелению тогдашней классической моды в Аристархи, высоко поднял над головой семисвечный канделябр и, продолжая приветливо болтать, повел приезжего в баню по бесконечным и запутанным ходам-переходам державинского дома, такого маленького и нехитрого с внешнего взгляда.
— Не удивляйтесь бабьим голосам, коль послышите их, батюшка Григорий Иванович, — говорил он. — Смело входите. Там гренадерши наши, Афродитка-горнишная и Варька-вышивальница, грека бритого, Альчесту этого, парят. Гаврила Романыч, как был подпимши в обед, приказал девкам ванную греку готовить… Так вот и посейчас там они…
Баня находилась в самом конце неприметного с улицы бокового крыла дома. Три ступеньки наверх