путестранствия, не в Охотске судьба решается, не лишним миллионом, который ты с мехов в карман настрижешь. Езжай в Петербург, пока Пиль, Иван Алферьевич, благостный муж, в Иркутском хозяином сидит. Добивайся в столице дозволения на перевоз в Америку русских людей, хотя бы из ссыльных. Мы тут мигом повеление выполним. Я список статейный на ссыльных составил — возьмешь на столе: первым делом казаков из малороссиян отправим, с самим Железняковым,[6] затем яицких и мастеровых с Урала, от Пугача унаследованных, а там помещичьих — этих каждый год сотнями гонят… Гляди, так и обрастет русским народом Америка, или как, бишь, ты ее называешь…

— Славороссия! — проронил Шелихов, с тоской вглядываясь в раздутые водянкой черты многоумного друга.

— Опять же к Соймонову, к Михаилу Федоровичу, обратись, я и письмо к нему заготовлю, после смерти моей зайди к жене — получишь… А теперь иди, не могу больше разговаривать!.. Прощай навсегда!.. Прощай, Гришенька…

Через неделю Шелихов в мрачном раздумье шагал за гробом Селивонова к его могиле, отведенной в почетном ряду Знаменского монастыря. Потерю чуть ли не единственного в жизни доброжелателя, — Наталья Алексеевна как жена в счет не идет, — Шелихов чувствовал очень остро и давал себе клятву выполнить последний совет друга: не позже конца года выбраться в Петербург вторично.

Послав в начале осени с оказией предварительное извещение о своем приезде Гавриле Романовичу Державину, улыбчивому благоприятелю по давним встречам в Казани, — Державин сейчас находился в зените своей славы как поэт и доверенное лицо царицы по приему прошений на высочайшее имя, — Шелихов, ни с кем, кроме Натальи Алексеевны и Резанова, не советуясь, при первых же ноябрьских морозах собрался в Петербург.

— Кученька, поедешь со мной в столицу? — спросил Григорий Иванович своего верного друга, имея намерение показать государыне нового ее верноподданного красной породы, не только невиданной в Петербурге, но еще такого, который сможет, в доказательство достигнутых мореходом успехов по просвещению дикого края, приветствовать самодержицу на русском языке.

— Куда позовешь, туда и пойду, — просто ответил Куч и даже как будто осклабился, уловив благодарный взгляд Натальи Алексеевны.

По пути в Петербург Шелихов решил завернуть в Илимск и доставить Александру Николаевичу кошеву с мукой, сахаром и свечами. «При лучине, чай, бедный сидит и ощупью пишет», — подумал Григорий Иванович, давая приказание затюковать три пуда свечей.

В Илимск Шелихов прибыл с рождественской пургой, за которой едва разглядел засыпанные снегом избы городка. Нежданный гость удивил и обрадовал Радищева. Радищев сразу же усадил Григория Ивановича и Куча за схлопотанный самовар. Без устали проговорили целые сутки. Говорил, собственно, Александр Николаевич, как будто вознаграждая себя за долгие дни молчания и отсутствия понимающего человеческую речь собеседника.

«Так пророки глаголали», — думал Шелихов, стараясь не упустить нить идей и мыслей заживо погребенного в снегах Сибири человека.

— Когда рабы разобьют железом наши головы и кровию нашей обагрят нивы свои — что в том потеряет государство? Из среды их объявятся великие мужи для заступления избитого племени; но будут они других о себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие… Я зрю сквозь целое столетие! — гремел Радищев, и Шелихов слушал его, содрогаясь и от новизны слов, и от страха, не быть бы подслушанным невидимым ябедником приказным. «Не сносить и мне головы за то, что слушаю», — отчетливо сознавал Шелихов, но удобного предлога прекратить разговор не находил.

Куч сидел рядом, олицетворяя равнодушное бесстрастие.

Уловив в глазах Шелихова беспокойство, Радищев на полуслове оборвал разговор, отпустил гостей спать, а сам уселся за письмо к графу Воронцову, своему единственному адресату в оставленном позади мире. В снежном безмолвии и полугодовом сумраке Илимска Александр Николаевич утратил потребность в регулярном сне: вставал к деятельности, когда увезенный в ссылку небольшой брегет показывал полночь, а отдыхать ложился в середине дня.

Шелихов по совету Радищева должен был добиться свидания с Воронцовым и ему, только ему в руки, отдать письмо. Александр Николаевич прекрасно понимал, что не встретил в мореходе активного последователя и надежного борца за свои идеи свободы и человечности в людских отношениях, но тепло и сочувственно отозвался о нем в письме, писал, обдумывая каждую фразу, но коротко — Шелихов должен был с рассветом, через несколько часов, выехать в далекий путь на Петербург.

Расставание, — великий революционер и отважный мореход никогда более не встретились в жизни, — было омрачено щепетильностью Радищева в денежных делах.

— Сколько стоят жизненные радости, которые вы мне доставили, Григорий Иванович?

— Пустое! Мука — пятьдесят, сахар и леденцы — сорок, свечи — десять рублей. Я и впредь могу по дешевой цене этого добра хоть целый обоз к вам пригнать…

— Отменно признателен, но вот вам деньги за первый фрахт, — отсчитал Александр Николаевич пачку мелких ассигнаций.

— Что вы, что вы, вовек жизни не возьму! Я в презент доставил, не на продажу…

В споре о деньгах оба дошли до раздражения. Глаза Куча впервые выразили удивление, глядя на них.

Неловкая сцена кончилась тем, что Шелихов, не взяв денег, выбежал из дома и, вскочив в поджидавший его крытый возок, гаркнул с неподдельной обидой в голосе:

— Дворянская гордость!.. Гони, Никишка!..

Куч едва успел догнать возок и вспрыгнул на мешки с пельменями, притороченные на запятках. Только выехав из Илимска на Красноярский тракт, Шелихов вспомнил о Куче, остановил возок и забрал индейца к себе.

Глава вторая

1

На исходе хмурого февральского дня 1792 года через шлагбаум Московской заставы въехал в столичный город Санкт-Петербург необыкновенный зимний возок на полозьях. Возок был тщательно обит заиндевевшими волчьими шкурами мехом наружу.

В окнах редких домиков столичной окраины уже зажигались скупые огни вечерней лучины. У одной из полосатых будок, расставленных в черте города на каждую версту московского тракта, возок остановился. От будки отходило в стороны несколько наезженных дорог. Из приоткрывшейся заснеженной дверцы послышался раскатистый, громовой голос:

— Эй, служба! Будошник! Как проехать мне к дому превосходительства штат-секретаря Гаврилы Романовича господина Державина?

— Кого надобно? — подойдя к дверце возка, просипела «служба» навсегда застуженным голосом.

— Гаврилу Романовича господина Державина, славного пиита российского, глухой пень… Его и в Сибири-то знают, — гремел из возка голос, способный перекрывать вой морских бурь.

— Т-такого не знаем… сиклетарев много у нас, а питухов и того боле будет, — уныло сипела «служба», опасливо отодвигаясь от дверцы возка, из которого долетел не то стон, не то клекот огромной полузадушенной птицы.

— Те кхат… нитутенка… чаук… тукухви… кутах-тух…[7] — неслись из возка непонятные, принадлежащие неведомому существу звуки, заглушенные уговаривающим голосом проезжего.

— Ну-ну, Куча, потерпи, милой… сколько держался! Не к кому-нибудь едем — к самой государыне. Она на тя взглянет, все твои боли как рукой снимет… Не осрами меня, что ж я ей… мертвого индеанца привезу? Засмеют меня столичные… Ай да Гришка Шелихов, путешественник, он там всех уморил, мертвяками хвастать объявился. Никто в бубен не бьет… такому ли атаутлу[8]

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату