серьезных людей. Вершители судеб Екатерининской империи, включая самое царицу, прошли мимо уже многих славных изобретений того времени, на столетие опередивших техническую мысль Запада, — не заметили ни Ползунова, с его первой в истории паровой машиной, ни Кулибина, после смерти которого осталось тридцать семь неиспользованных ценных изобретений, ни Фролова, конструктора и строителя сложных гидротехнических установок, построившего в 80-х годах на Урале металлургический комбинат, приводившийся в действие силой воды; главные вельможи, правители страны, пренебрегли даже великим зодчим Баженовым и круто расправились с Новиковым и Радищевым.
Пламя Пугачевского восстания, несмотря на пятнадцатилетнюю давность, оставило неизгладимый след в сознании правящей верхушки русского общества. Любой общественный почин, если он мог вызвать интерес и сочувствие народной массы или если он зародился среди людей «подлого звания», порождал скептическое отношение и заградительные рогатки сверху. Почин малых людей мог рассчитывать на одобрение только в таких делах, как введение новых фигур полонеза или новой комбинации шитья золотом и драгоценными камнями парадных камзолов и роб, одобрялись все пышные растраты средств, создававшихся закрепощенным трудом.
В вековой борьбе с врагами русский народ воспитал в себе самоотверженное чувство подчинения своих дел и начинаний государственному началу. Это государственное начало, как казалось людям, олицетворялось государем, а дедовские рассказы о петровских временах подкрепляли представления о том, что народное благо действительно является единственной целью дел и мыслей государей. Так понимал назначение царствующих особ и Григорий Шелихов, человек крупного масштаба и живого ума.
Увлеченный своими широкими планами, он, самообольщаясь надеждами на внимание короны, упорно искал государственной связи собственных и народных интересов в вершине государства — во дворце, не замечая, что дворец этот отгородился и от народа и от его выдающихся людей неприступной стеной царедворческого этикета. Шелихов не понимал да и не видел непроницаемого царского окружения — людей случайных, равнодушных и даже враждебных его целям.
Осенью 1787 года Турция, подстрекаемая Англией, Швецией и запутавшимся в собственных делах французским королем Людовиком XVI, объявила войну России. В Иркутске поначалу об этом прошел только какой-то смутный слух. Вести о войне были столь глухи, что, приехав в Петербург, Шелихов растерялся: он даже и не подозревал всего коловорота уже развернувшихся событий. Он и представить себе не мог, с какими непреодолимыми преградами столкнется в столице при попытке получить аудиенцию у царицы: как- никак он клал к ее ногам огромную, открытую им часть Нового Света!
Понадобились две недели пребывания морехода в столице, чтобы он наконец кое-что уразумел. В присутственных местах и передних высоких вельмож Шелихов тратил часы и дни на бесплодные усилия вызвать внимание начальства к тому кладу, который он привез в столицу. Он искал покровителей и их поддержки, чтобы предстать перед самодержицей, а его выслушивали с улыбкой или просто с обидным хохотком: забавно, мол, врешь — и, едва кивнув головой, выпроваживали.
Шелихов мало-помалу стал проникать в нравы чиновных людей. Без случая, понял он, ходу не найдешь — и прекратил выжидательное сидение в приемных. Все надежды мореход возложил теперь на возвращение с олонецких заводов председателя берг-коллегии генерал-майора Михаила Федоровича Соймонова, сына покойного основателя штурманского училища в Охотске. Соймонов, по словам Селивонова, единственный в Петербурге человек, способный оценить сделанные Шелиховым для России приобретения, к тому же он известен государыне и дружен с председателем комиссии по делам коммерции графом Александром Романовичем Воронцовым.
Попасть же к государыне-матушке и впрямь было трудно не только какому-то сибирскому купцу- мореходу, а и гораздо более важным особам.
Воинственное настроение и военные дела, как и неотложные литературные занятия, поглощали дни и недели государыни императрицы так, что для приема частных лиц времени у нее не оставалось. Об этом неопровержимо свидетельствовали и записи в «Дневнике» ее секретаря Александра Васильевича Храповицкого. Прирожденный царедворец, Храповицкий был приближен царицей к престолу нарочито для истории. Тонко понимая возложенную на него задачу, Храповицкий находил случаи забывать свой дневник на секретарском столе, и царица, читая его, могла проверять, сколь беспристрастно отражает ее современник в зеркале истории.
«…Пойти с добрым ветром и сильными пушечными выстрелами, — будто записал Храповицкий напутствие царицы адмиралу Ушакову на объявленную Турцией войну, — приветствовать великого султана и его недостойных советников с добрым утром».
И далее запись о выраженном царицей удовольствии по поводу придворного праздника, данного после того, как Суворов сбросил под Кинбурном турецкий десант в море:
«…Говорено с чувствительной признательностью о народе, что в 25 лет приобрела доверенность. Никто теперь при начатии войны не унывает, все военные охотно идут в сражение».
В феврале Соймонов вернулся в Петербург, и Шелихов в тот же день отправился к нему. Морехода принял суровый, плечистый генерал, истый сибиряк, закаленный сибирскими морозами. Прочитав письмо Селивонова, поданное мореходом, генерал отодвинул, не рассматривая, выложенные Шелиховым бумаги и карты в сторону, и пробурчал дружелюбно:
— Садись, голубчик, и обскажи попросту, своими словами, что испытал, видел и сделал купно с товарищами по плаванию… Кстати, много ли у тебя из первооткрывателей людей в живых осталось?
Последним вопросом Соймонов дал тон беседе, и Шелихов понял это. Генерал с живым интересом выслушал полуторачасовой доклад Шелихова об Америке и планах на будущее. Особенно понравился генералу «страдалец Сысойка», поросенок, завезенный Шелиховым из Охотска в Америку, которому, пока он пришел в возраст, хищные и назойливые американские вороны «кокатокли» общипали закорючку хвоста и уши.
— Гляди, это тебе предупреждение, — заливался смехом Соймонов, — не оторвали бы тамо и вам хвостов… Так, так… Хочешь, говоришь, просить государыню границы поставить английским судам и других держав, а еще просишь дозволения компании завести торговлю с Японией, Китаем, Кореей, Индией, Филиппинскими и прочими островами, по Америке же с гишпанцами и с бостонцами? — ухватил Соймонов существо замыслов и намерений Шелихова. — А еще обнадеживаешься испросить у ее императорского величества помощи в пятьсот тысяч рублей и судна из Охотского порта, под залог от компании. И немного ты просишь, а не пройдет! — с сожалением развел руками генерал. — Одну войну уже имеем и знаем, что Англия в ней мутит, потому воевать с Китаем или еще каким народом побоимся… Великие мастера английские лорды и купцы интриги политические плести! Ну, да ничего, ничего, бог не выдаст, свинья не съест… Ты духом не падай, — утешил Соймонов морехода, — держись своего курса, а я поговорю с графом Воронцовым и Безбородко, Александром Андреевичем, этот силен сейчас при государыне, выхлопочем тебе прием и вспоможение.
Через несколько дней после этого разговора в «Дневнике» Храповицкого появилась запись, которая, отразив мгновение высочайшего внимания к сибирским делам, несомненно подняла бы увядшие надежды морехода, если бы Шелихов мог прочесть ее.
«1788 года, дня 10 февраля. Читали донесение Парфентьева на Якобия. Велено, чтобы Шешковский доложил…»
«По иркутским делам указы подписаны», — неделей позже подобострастно отметил Храповицкий результат высочайшего внимания к нуждам Сибири: генерал-поручик Якобий заменен генерал-поручиком Пилем. Но в судьбу дела Шелихова эта перемена никаких изменений не внесла, несмотря на то, что генерал-губернатор Пиль особенно ревностно и лично, а не через Селивонова, поддерживал последующие попытки морехода добиться государственной помощи.
Проживая у Осокина, Шелихов изнывал в унылом бездействии, топя тоску и отчаяние во французском шипучем вине. По вечерам молодой хозяин, сорвавшийся с узды после смерти родителя, таскал морехода по злачным местам столицы.
Однажды в таком злачном месте, прикрытом дворянским гербом, Шелихов, раздраженный жеманством танцоров в русской пляске, неожиданно вышел на середину зала, скинул кафтан и, оставшись в расшитой руками Натальи Алексеевны цветастой рубашке китайского шелка, крикнул музыкантам: «Играй то же, да позабористей, я спляшу!..»