рассевшихся посетителей. Глаза и бороды всех были уставлены в пол.
— По поручению здесь присутствующих и отсутствующих пайщиков говорить буду я, — встал и расправил грудь, украшенную несколькими орденами, привычный к жестким выступлениям отставной прокурор Будищев. — Блюдя пользы общественные и государственные, мы решили отринуть единовластие и пагубное самовольство в распоряжении нашим трудом и капиталами… Не желаем больше терпеть!
— И в убытках быть! — не удержался Ферефёров.
— Прошу не перебивать, — обернулся к нему прокурор — и снова к Шелихову: — Долг перед отечеством превыше всего, и мы требуем передачи дел коллегии, кою выделят пайщики, во главе с почтеннейшим Иваном Ларионовичем Голиковым… или возвращения капиталов, коим найдем…
— Иваном… Голиковым? — загремел Шелихов, но сдержал себя непокойно уже спросил: —А сколько паев у тебя, господин прокурор?
— Три…
— А у тебя, Иван Максимыч? — обратился мореход к Ферефёрову.
— Дванадесять полных! — огрызнулся тот и добавил: — А какой прибыток… Слезы! И сколько за крохи эти людей погибает, а расходы какие…
— Слыхивал я от бродячих по морям английцев, — живо откликнулся на жалобу Ферефёрова Шелихов, — что в теплых местах водится зверь такой, коркодилом прозывается… Он завсегда, когда живность заглатывает, костями хрумкает, а сам плачет. Я радуюсь большому промыслу и полагаю, что людей, в Америке на нас хребет гнущих, в довольствии всяком, отменно хорошо против сибирского обычая содержать нужно, а вы все, труд их заглатывая, над долей их плачете и меня спихнуть норовите, чтобы муку затхлую и бушлаты лежалые без препятствия за океан посылать…
— То-то буйственники американские никого, окромя тебя, не признают, а ты из прибыли нашей воруешь — на паи ворам начисляешь! — выкрикнул Голиков.
— Ни люди наши не воры, наипаче и я вором не был! — вскипел Шелихов. — Это ты воруешь, Иван Ларионович, против чести, против товарищества, против себя ухитрился своровать!.. Кто Толстопятова на скупку паев подбил, двести пятьдесят тысяч с компании содрать хотел? Ага… на образа закрестился! И что тебе досталося — шиш конопляный? Кто Ираклия, архитекта, самонужнейшего компании человека, под пулю подвел?! У-у, гад, Юда алтынный, ты и меня проглотить готов! Только врешь — подавишься, апостол плешивый!
Ярость туманила сознание морехода. Через Полевого он знал об усилиях Голикова вызвать распадение компании. Голикову эта компания под главейством Шелихова претила. Какое Голикову дело до того, что — плохо ли, хорошо — Шелихов несет на своих плечах все трудности такого огромного и сложного предприятия, как приобщение к российским владениям никем пока еще не захваченных, безмерно богатых, но сурово неприступных и почти безлюдных пространств на северо-западе Нового Света?
Не помня себя, мореход схватил за плечи вставшего перед ним Голикова, встряхнул его, как пустой мешок, и отбросил на скамью у стены. Голиков вскрикнул жалобно, по-заячьи, не удержался на ногах и свалился со скамьи боком на пол.
— А-а… ты и бить нас зачал, я те покажу! — засучил рукава Ферефёров.
Но Шелихов, потеряв голову, охваченный, как в молодости, пылом кулачного бойца, страшным ударом залил кровью лицо и бороду Ферефёрова, пнул его ногой — и тот вдруг исчез из глаз Шелихова; огромная туша грохнулась на пол — и кинулся на пайщиков, шарахнувшихся к двери…
В опустевшей комнате замешкался один прокурор Будищев в попытке трясущимися от страха руками извлечь из ножен прицепленную к мундиру шпажонку.
— Я помогу тебе, ярыжка поганая, дорогу найти, — бормотнул мореход и, ухватив за воротник прокурорского мундира, бросил Будищева к дверям с такой силой, что тот распластался на пороге у ног входившей Натальи Алексеевны.
— Распустил собрание, — криво и беспомощно улыбнулся Григорий Иванович, увидев жену и приходя в себя словно бы после безобразного сна. — Посадит меня Нагель в холодную и засудит за поношение чести именитых купцов… Довели, аспиды, до потери разума!
Подошел к поставцу, достал штоф водки, налил стакан, но не взял его в руки.
— Ох, неладно со мной… саднит на сердце… — и, не понимая, что делает, смахнул стакан со стола на пол.
— Не пей, Гришата! — беззвучно не то прошептала, не то подумала Наталья Алексеевна и увидела, как медленно-медленно, силясь захватить судорожно раскрывающимся ртом хотя бы глоток воздуха, Григорий Иванович сползает со стула, как он пробует удержаться за край стола.
— Прости… Наташ… всегда бахвалился, а не выдюжил… Пока не доведались о… к-конце моем… пошли про то… весточку… Баранову… Алексан… Андр… реич… Чтоб держался… г-говорю… крепко стоял за… Слав… россию… Мне… три аршин… нужно, а России… Рос… — задыхался мореход, приподняв руку, словно пытаясь ею взмахнуть в ту сторону, где перед мысленным взором, за океаном, остается его единственно надежный преемник. — Прости… чем владел… тебе и детям остав… Славоросс… отечеству… — и замолк.
Подхватив на руки голову мужа и жадно глядя в теряющие живой блеск глаза, Наталья Алексеевна даже не замечала тонкой кровяной змейки, сбегавшей из углов его плотно сжатого рта на ее руки и с них на пол.
Мореход Шелихов ушел в последнее плавание.
Весть о смерти купца-морехода облетела за несколько часов весь Иркутск и привлекла к дому Шелиховых множество людей, приходивших проститься с его телом.
Работные люди шелиховского дома слонялись сумрачные и молчаливые. Глаза женщин вспухли от слез. Мужчины вздыхали от чувства какой-то непонятной обиды. В молчании толпившиеся вокруг усопшего воспитанники американской «семинарии», алеуты и индейцы, недобро оглядывали снующих людей, будто высматривая среди них виновников смерти своего друга и покровителя.
Никишка, по-своему переживая смерть хозяина, напился и валялся за перегородкой при конюшне. Восхваляя дела и подвиги батыра Шелихова, он тянул бесконечную, как бурятская степь, песню.
Тело морехода, обмытое и прибранное, стояло среди парадной горницы, усыпанной хвойными ветками, в просторном кедровом гробу. Распоряжение похоронами взял на себя купеческий сын Михаил Матвеевич Булдаков.[62] Молодой вологжанин, он уже больше года занимал место доверенного на службе компании. Его привлекла проникшая в народ слава о новых заокеанских прибыточных землях, открытых сибирским купцом-мореходом Шелиховым. Булдаков был дружен с Ираклием и часто заходил полюбоваться его чертежами, а после гибели Ираклия стал все чаще наведываться в дом и был замечен Григорием Ивановичем как человек с понятием.
В обрушившемся несчастье Наталья Алексеевна не уронила и единой облегчающей горе слезы. Стояла в ногах своего Гришаты, не сводя глаз с его лица, словно ожидая — вот-вот взметнет он бахромчатые ресницы, взглянет светло и ясно, скажет… Ничего и никогда уже не скажет, словечка не вымолвит ее орел!
Проводы усопшего проходили под наблюдением Булдакова по строго установленному в народе обычаю.
Знаменитая в Иркутске плакальщица Фетисья Мудрова, стоя у изголовья покойника, разливалась жалобно и проникновенно: