Весна в этом году выдалась неверная и холодная. Даже в последних числах мая лед на Байкале не сломало. «Родами матушка мучится», — говорили посадские женщины, глядя с берега на вспученную, но бессильную скинуть лед Ангару, и чтобы помочь реке, по суеверному обычаю, бросали в прибрежные полыньи хлебные караваи с запеченной в них спорыньей. Крепко стоял лед и на Лене, как передавали приезжие из Якутска.
Шелихов по нескольку раз в день выходил из дому смотреть на реку, волновался до того, что все из рук валилось: пуститься сухопутьем и попасть в весеннюю ростепель было бы безумием, да и нет надежной и легко проходимой дороги к побережью Охотского моря.
Задерживали и торговые, как нарочно запутавшиеся, дела. От успеха их зависела выплата объявленных дивидендов и спокойствие пайщиков до его возвращения из Америки. А дело Толстопятова как-никак все же обнаружило серьезные промахи в управлении далекими поселениями. Баранов, может быть, не разглядел еще грехов управления Деларова. Надо будет все на месте самому посмотреть. И мореход с нетерпением отсчитывал дни, оставшиеся до открытия навигации и отплытия за океан.
Слухи о предстоящем самоличном плавании Шелихова в Америку, как ни старался мореход сохранить приготовления к нему в тайне, разошлись по городу.
В один из первых июньских дней к Шелихову пришел один из чиновников наместника в дымчатых очках.
— Их высокопревосходительство приказали, ежели вы в этом году собираетесь в Охотск, к нему явиться… Зачем? Не могу знать! — Чиновник откланялся и исчез.
На другой же день с Байкала потянуло холодом, пошел затяжной дождь, на Ангаре забелели льдины, они неслись так, как будто стремились нагнать потерянное время. Прошло еще несколько дней, и летнее сверкающее солнце прорвало тучи. Застывшие на холоду листочки черемухи и яблонь в шелиховском саду развертывались прямо-таки на глазах.
А 12 июня Иркутск проснулся под низко нависшими свинцовыми тучами. В домах закрыли окна, затопили печи и затеплили перед образами лампады. И вдруг повалил снег, да какой! Он падал крупными хлопьями, толсто покрыл землю, окружающие город горы и леса. Поднявшийся ветер, наподобие осенней «харахаихи», крутил снеговые хлопья. По всему городу выли собаки, а раскудахтавшиеся на вчерашнем летнем тепле куры, мокрые и нахохленные, жались под навесами домов и сараев. Бойкие, в летних рубашках, мальчишки на Соборной горе вытащили сани и пробовали устроить катанье с гор, но снег был мокрый и тяжелый, сани не скользили, было холодно, и мальчишки разбежались по домам.
Шелихов стоял у окна и удивленно смотрел на белую снежную завесу, скрывавшую дома. Никто еще не видывал в Иркутске, чтобы в середине лета выпадал снег!
— Это тебе, Гришата, знак: не езжай на Аляксу… Откажись! — подошла к нему Наталья Алексеевна. — Поверь мне, это — знак…
— Один раз поступился снам и знамениям твоим — до сего дня жалею! Отвяжись, не пророчь, Наталья Алексеевна. — И, видя, что она хочет еще что-то сказать, добавил поспешно: — Это будет последнее мое плавание…
Наталья Алексеевна посмотрела на него долгим взглядом и молча отошла.
Часа через два-три снегопад так же неожиданно прекратился, как начался. И снова засверкало солнце, яростно сгоняя выпавший снег. Земля курилась от испарений, в поднявшемся над ней тумане играли радуги всех цветов. По крутым улицам Иркутска бежали ревущие потоки воды. Вечер и ночь были окутаны теплым влажным туманом. Проснувшись утром, иркутяне изумленно искали следов выпавшего накануне снега и с трудом находили его только в розовевших под солнцем падях между гор. Гольцы и сопки на западе скрывались в дымке испарений земли, жадно тянувшейся навстречу солнечному теплу.
Шелихов решил выезжать в Охотск дней через десять, когда стрежень на Лене достигнет наибольшей высоты и скорости: за неделю-две до Якутска донесет.
Но тут как камень на голову упал: заболела Наталья Алексеевна. Июньский буран словно скомкал, смял и унес ее телесные и душевные силы. В легком сарафане, с непокрытой головой, разыскивая своего Ванятку, ускользнувшего кататься на санках с обрывов над Ангарой, она простудилась. Болезнь ее протекала тяжело. Больную тревожила судьба Григория Ивановича, решившего уйти в плавание, и это беспокойство за него придало болезни неблагоприятный характер.
— Добром не кончится, Гришата, в этот раз… Не ходи в плавание… на то предупреждение тебе было… — шептала она, разметавшись в бреду.
Григорий Иванович перебрался в спальню жены на все время болезни и в ответ на вырывающиеся у нее в бреду стоны просил:
— Прокинься, очнись, лебедушка… Остаюсь, при тебе остаюсь, никуда не поеду… токмо ты не покинь меня, не оставь…
Старик Сиверс, снова переселившийся в дом Шелихова, с сожалением смотрел на осунувшееся лицо морехода и, стоя в изголовье Натальи Алексеевны, печально качал головой, отсчитывая деления термометра, столбик которого в течение двух недель не спускался ниже сорокового градуса. Не помогала даже панацея от всех недугов — отвар «человека-корня», женьшеня, чудодейственного средства китайской фармакопеи.
До сознания Натальи Алексеевны, должно быть, дошли заверения ее Гришаты, единственное необходимое ей лекарство. Ясный взгляд, которым она в один из июльских дней, после особенно трудно проведенной ночи и долгого сна, окинула мужа и Сиверса, не отходивших от ее постели, убедил обоих, что непосредственная опасность миновала.
Наталья Алексеевна быстро оправлялась на теплом летнем воздухе, под легкой тенью лип в саду, куда ее выводили под руки на скамью, устланную мехами. Убедясь, что Наталья Алексеевна выздоровела и вернулась к повседневным заботам и интересам жизни дома, Шелихов также вернулся к своим мыслям и намерениям. Свои обещания не пытаться идти в плавание на Америку он считал тем необязательным разговором, который ведут здоровые люди для успокоения больных. По выздоровлении их не вспоминают ни те, ни другие. По этой причине, а может быть, из затаенной предосторожности не вспоминал о них и Григорий Иванович.
Между тем, продумав все осложняющие отъезд обстоятельства и решив: «Долгие проводы — лишние слезы», Григорий Иванович назначил себе отъезд на 25 июля, в добрый, день четверток, но объявить об этом Наталье Алексеевне намеревался лишь накануне.
Все необходимые перед отъездом последние дела выполнял втихомолку, стараясь не подавать и виду о принятом решении, и достиг в этом такого успеха, что Наталья Алексеевна, находясь целые дни в саду вдали от дома, поглощенная заботами о запущенном во время болезни домашнем хозяйстве, не заметила даже того, как Григорий Иванович, памятуя о полученном от нового наместника приказании явиться перед отъездом, облачился в парадный белый камзол и о полудни выехал во дворец наместника.
— Что вам угодно? — остановил его у дверей дежурный чиновник, когда Шелихов хотел войти в кабинет наместника так же просто, как входил он к Пилю.
— Я… мне… желательно к его превосходительству…
— Обождите, выйдет проситель — доложу, но должен предупредить: сегодня нет приема приватных лиц у его превосходительства.
Шелихов оторопел и остался стоять у дверей, несмотря на вежливое приглашение чиновника присесть. После отъезда Пиля в приемной появились кресла.
Немного времени спустя дверь распахнулась и в ней показалась елейно-благообразная фигура Ивана Ларионовича Голикова. Чуть не столкнувшись с остолбеневшим от удивления мореходом, Голиков прошел мимо, как будто не замечая рослой и великолепной фигуры Шелихова.
— Приказано обождать! — высокомерно возвестил чиновник, нырнувший в кабинет наместника после выхода из него Голикова.
«Не оступись, Григорий Иваныч!» — вспомнил мореход прощальные слова Пиля и подавил в себе желание повернуться и уйти.
После часового ожидания в кабинете зазвенел колокольчик, чиновник стремительно кинулся в кабинет, затем вышел.
— Можете войти! — сказал он Шелихову.