назаретянина, оказался моего роста. Причем у обоих было старчески умудренное выражение лица, присущее и мне, вечному трехлетке. Словом, ничего не изменилось. И взгляд у них был такой же хитрющий, как и много лег назад, когда вместе со своей бедной матушкой я посещал церковь Сердца Христова. По ковровой дорожке вверх по ступенькам, только без Introitus'a. Я изучил каждую складку одежды, и своей барабанной палочкой, в которой было куда больше чувства, нежели во всех пальцах, вместе взятых, я прошелся по размалеванному гипсу обоих голышей, медленно, ничего не пропуская: бедра, живот, руки, подсчитал жировые складки, ямочки, рост был точь-в-точь как у Оскара, моя здоровая плоть, мои сильные, чуть заплывшие жирком колени, мои короткие, но мускулистые руки барабанщика. Да и держал он их точно так же, этот пацан. Сидел на коленях у Девы и вздымал руки и сжимал кулаки, словно надумал постучать по жести, словно барабанщиком был Иисус, а вовсе не Оскар, словно он только и дожидался моего барабана, словно всерьез решился на сей раз изобразить на своей жести перед Девой, Крестителем и мной нечто ритмическое и благозвучное.
И я сделал то, что уже делал много лет назад. Я снял барабан со своего живота и вторично подверг Иисуса испытанию. Осторожно, чтобы не повредить расписной гипс, я возложил ему бело-красную жесть Оскара на розовые коленки, но возложил исключительно для вящего удовлетворения, не испытывая дурацкой надежды на чудо, скорей уж я хотел наглядно убедиться в его бессилии, ибо, пусть он даже так вот сидел вздымая кулаки, пусть даже у него были мои размеры и мой неизменный рост, пусть даже он был сделан из гипса и без малейших усилий изображал трехлетку, что мне давалось ценой мучительных трудов и величайших лишений, барабанить он все равно не умел, а умел только делать вид, будто умеет, и, верно, думал про себя: вот будь у меня, я бы сумел; и тут я сказал: хоть и будет, все равно не сумеешь, воткнул ему обе палочки, перегнулся от смеха, -воткнул в его пухлые пальчики, в десять пальчиков, а ну давай, а ну барабань, сладчайший Иисус, расписной гипс, стучи по жести, Оскар пятится назад, три ступеньки, с дорожки на плиты, барабань же, младенец Иисус, Оскар отступает еще дальше. Создает дистанцию, криво усмехается, потому что Иисус знай себе сидит, барабанить не умеет, хотя, может, и хочет. Скука уже принялась грызть меня, словно шкварку, а тут он как ударит, а тут он как забарабанит!
Итак, покуда все пребывало в состоянии полной неподвижности: он и левой, он и правой, а потом сразу обеими палочками, а потом крест-накрест и очень даже недурственно выбивал дробь, и сохранял при этом серьезный вид, и не пренебрегал разнообразием, и с простым ритмом справлялся так же хорошо, как и выдавая более сложный, потом вдруг отказался от всяческих выкрутасов, держался только своей жести, воспринимался мной не как религиозное явление или как вошедший в раж ландскнехт, а с чисто музыкальной точки зрения, не пренебрегал хитами, среди прочих вещиц исполнил и то, что было тогда у всех на слуху, 'Все пройдет', ну и, конечно, 'Лили Марлен', медленно, но, может быть, чуть судорожно повернул ко мне свою кудрявую голову с голубыми фамильными глазами Бронски, улыбнулся весьма надменно, после чего свел любимые вещи Оскара в одно попурри: сначала выдал 'Стекло-стакан-стопарик', мельком задел 'Расписание уроков', этот тип точно, как я, разыграл Гете против Распутина, он поднялся вместе со мной на Ярусную башню, забрался вместе со мной под трибуны, ловил угрей на молу, шагал подле меня за гробом бедной моей матушки, что заметно сужался к изножью, а затем снова и снова -и это поразило меня больше всего -нырял под четыре юбки моей бабушки Анны Коляйчек. Тут Оскар подошел поближе. Тут его притянуло поближе. Тут он пожелал вступить на ковровую дорожку, не хотел больше стоять на каменных плитах. Ступеньки перед алтарем передавали его одна другой, одна другой. Итак, я поднялся к нему, хотя предпочел бы видеть, как он спускается вниз.
-Иисус, -соскреб я воедино остатки моего голоса, -Иисус, так мы не уговаривались, немедленно верни мне мой барабан. У тебя есть крест, и хватит с тебя.
Не обрывая резко на полузвуке, он довел игру до конца, с преувеличенной осторожностью скрестил палочки поверх жестянки и без спора протянул мне то, что Оскар по легкомыслию выдал ему напрокат.
Я совсем уж собирался без слов благодарности, торопливо, будто за мной гонится дюжина чертей, сбежать по ступенькам и прочь из католицизма, но тут приятный, хотя и повелительный голос коснулся моего плеча: 'Оскар, любишь ли ты меня?'
Не оборачиваясь, я бросил через плечо:
-Вот уж не думаю. На что он, таким же голосом, нимало не возвысив:
-Оскар, любишь ли ты меня? Я, с раздражением:
-Сожалею, но чего нет, того нет. В третий раз он прицепился ко мне:
-Оскар, любишь ли ты меня? И тут Иисус мог наконец увидеть мое лицо.
-Я тебя терпеть не могу, тебя и все твои штучки-дрючки.
Мой грубый ответ, как ни странно, помог восторжествовать его голосу. Он воздел указательный палец, что твоя учительница из Народной школы, и дал мне поручение:
-Ты, Оскар, камень, и на сем камне я создам Церковь мою. Следуй за мной.
Вы только представьте себе всю глубину моего возмущения. От злости у меня кожа пошла мурашками. Я отломал гипсовый палец у него на ноге, но больше он не двигался.
-А ну повтори, -прошипел Оскар, -и я соскребу с тебя всю краску.
Но в ответ не прозвучало ни словечка, а прозвучали шаги того старца, что испокон веку шаркает подметками по всем церквам. Он поклонился левому алтарю, меня же вовсе не заметил, зашаркал дальше, приблизился уже к Адальберту Пражскому, но тут я припустил вниз по ступенькам, с ковровой дорожки -на каменные плиты, не оглядываясь, по шахматному узору плит -к Марии, которая именно в эту минуту исправно, как я и учил ее, осеняла себя католическим крестом.
Я взял ее за руку и подвел к кропильнице, заставил ее в центре церкви, уже почти у самого портала, еще раз осенить себя крестным знамением, обратись лицом к алтарю, но сам ее движение повторять не стал и, более того -когда она пожелала опуститься на колени, выволок ее из церкви на солнце.
Был ранний вечер. Исчезли с железнодорожной насыпи восточные работницы. Зато перед загородным вокзалом Лангфур маневрировал товарный состав. Комары гроздьями висели в воздухе, зазвонили колокола, но стук поезда заглушил звон. Комары все так же висели гроздьями. У Марии было заплаканное лицо. Оскар готов был закричать во все горло. Ну как мне быть с Иисусом? Я готов был пустить в ход свой голос. К чему мне его крест? Впрочем, я прекрасно понимал, что моему голосу не совладать с окнами его Церкви. Пусть и впредь строит свою Церковь на людях по имени Петр, или Петри, или уж совсем на восточнопрусский лад -Петрикайт.
Берегись, Оскар, не трогай церковные стекла! -шепнул сатана во мне. -Смотри, как бы он не погубил твой голос!
Поэтому я лишь бросил наверх один-единственный взгляд, смерил одно новоготическое окно, потом отвел глаза, но не стал петь, не последовал за своим взглядом, а кротко зашагал подле Марии к подземному переходу через Банхофштрассе, сквозь туннель, где с потолка падали капли, потом наверх, в Кляйнхаммер-парк, направо, к Мариенштрассе, мимо лавки мясника Вольгемута, налево по Эльзенштрассе, через Штрисбах к Новому рынку, где как раз копали пруд для нужд противовоздушной обороны. Лабесвег был длинной улицей, и все же мы наконец пришли; тогда Оскар покинул Марию и бегом одолел девяносто ступенек -на чердак. Там сохли простыни, а за простынями громоздились кучи песка все для той же противовоздушной обороны, а за песком и ведрами, за пачками старых газет и штабелями черепицы лежала моя книга и мой запас барабанов со времен фронтового театра. И еще в коробке из-под обуви лежало несколько хоть и отслуживших свой век, но сохранивших грушевидную форму электрических лампочек. Оскар взял первую, разрезал ее своим голосом, взял вторую, превратил ее в стеклянную пыль, у третьей бережно отделил верхнюю, утолщенную часть, на четвертой вырезал красивыми буквами слово 'Иисус', после чего превратил и стекло, и надпись в порошок, хотел повторить этот подвиг еще раз, но тут у него, как на грех, кончились лампочки. В полном изнеможении я опустился на кучу противовоздушного песка: выходит, у Оскара еще сохранился голос. И значит, у Иисуса еще сохранился возможный преемник. Что до чистильщиков, то им предстояло сделаться моими первыми учениками.
ЧИСТИЛЬЩИКИ
Пусть Оскар и не годился в преемники Христа хотя бы уже потому, что собрать вокруг себя учеников мне крайне трудно, -однако тогдашний призыв Иисуса разными окольными путями достиг моих ушей и сделал меня преемником, хоть я и не верил в своего предшественника. Но в соответствии с правилом: кто