стандартную для таких заведений музыку. И совсем не джазом было то, что играл Оскар. Я и вообще не люблю, когда люди принимают меня за неистового ударника. Пусть я даже считаюсь ударником весьма искусным, принимать меня за чистокровного джазмена не следует. Я люблю джазовую музыку, как люблю, например, венский вальс. Я мог бы играть и то и другое, но не стал. Когда Шму попросил меня пустить в ход мой барабан, я начал играть не то, что мог, а то, что постиг сердцем. Оскару удалось вложить палочки в руки некогда трехлетнего Оскара. Я прошел палочками по старым дорогам туда и обратно, я распахнул мир с позиций трехлетки, сперва я взял не способное даже к настоящей оргии послевоенное общество на поводок, -иными словами, отвел его на Посадовскивег, в детский сад к тете Кауэр, и уже этим добился того, что у них отвисла челюсть, что они схватились за ручки, косолапо поставили ножки и в таком виде дожидались меня, своего крысолова. И я покинул место под трапом, взял на себя руководство, возвестил для начала дамам и господам 'Как на чьи-то именины испекли мы каравай', но, едва отметив несомненный успех в виде всеобщего детского веселья, я тотчас внушил им и непреодолимый страх, пробарабанив: 'Где у нас кухарка, Черная кухарка?' Более того, я позволил ей, той, что прежде лишь изредка, а сегодня все чаще и чаще пугает меня самого, неистовствовать в Луковом погребке, ей, огромной, черной как вороново крыло, явственной для всех, и достиг того, чего достигал хозяин Шму своими луковицами: дамы и господа заливались круглыми, детскими слезами, боялись ужасно, дрожа взывали к моему состраданию, и тогда я, чтобы их успокоить, чтобы помочь им снова надеть свои платья и белье, свое золото и бархат, набарабанил: 'Врешеньки-врешь, деточка, врешь, мой цвет очень хорош, а нехорош голубой', и 'нехорош красный', к 'нехорош желтый', и 'нехорош зеленый', -словом, прошел все цвета и все оттенки, пока снова не оказался лицом к лицу с прилично одетым обществом, заставил детсадовцев выстроиться в затылок и провел их по всему погребку, словно то был не погребок, а Йешкенталервег, словно нам предстояло подняться на Эрбсберг, обойти вокруг страшноватого памятника Гутенбергу, словно на Йоханнисвизе цвели настоящие лютики, которые дамам и господам разрешалось срывать с детской радостью. А потом, чтобы оставить у всех присутствующих и у самого Шму память о дне, проведенном за играми в детском саду, разрешил им сделать по-маленькому, сказал на своем барабане -мы как раз приближались к темному Чертовому рву, собирая по пути буковые орешки, -а теперь, детки, можно, после чего они справили свою маленькую, свою детскую нужду, намочили, все намочили, дамы и господа намочили, хозяин Шму намочил, мои друзья Клепп и Шолле намочили, даже удаленная от нас уборщица при туалетах намочила, они сделали пись-пись, они намочили свои штанишки и присели при этом на корточки, прислушиваясь к себе. Лишь когда отзвучала эта музыка -Оскар всего лишь слегка, самую малость сопровождал детский оркестр, -я большим и непосредственным ударом призвал к бурному веселью. Безудержным
'Стекло-стакан-стопарик,
Сахар есть, пива нет, как жаль.
Госпожа Метелица зажжет свой фонарик
И сядет за рояль' я повел повизгивающую, хихикающую, лепечущую детские глупости ватагу сперва в гардероб, где ошеломленный бородатый студент выдал пальто впавшим в детство гостям, затем барабанным боем отправил их вверх по бетонной лестнице, мимо швейцара в тулупе, на улицу с излюбленной песенкой 'Доктор едет на свинье, балалайка на спине'. И под сказочно -как на заказ - усыпанным звездами, однако холодным весенним небом я отпустил на волю господ и дам, которые долго еще вытворяли в Старом городе младенческие непотребства, не могли найти дорогу домой, пока полицейские не помогли им снова вспомнить свой возраст, свое достоинство и номер своего телефона.
Я же, хихикающий, поглаживающий свою жестянку Оскар, вернулся в Луковый погребок, где Шму по-прежнему хлопал в ладоши, стоял, раскорячившись, в мокрых штанах и, казалось, чувствует себя в детском саду тети Кауэр не хуже, чем на заливных рейнских лугах, где он стрелял воробьев уже как взрослый Шму.
У АТЛАНТИЧЕСКОГО ВАЛА, ИЛИ БУНКЕРА ТАК И НЕ МОГУТ ИЗБАВИТЬСЯ ОТ СВОЕГО БЕТОНА
Я всего лишь хотел помочь Шму, хозяину погребка. А вот он так и не сумел простить мне мое сольное выступление на барабане, превратившее его весьма платежеспособных гостей в лепечущих, беззаботно веселых, хотя и писающих в штанишки и потому плачущих детишек -между прочим, плачущих без лука.
Оскар пытается понять Шму. Не следовало ли ему опасаться моей конкуренции, когда гости снова и снова отодвигали в сторону традиционные луковицы и требовали Оскара, его барабан, меня, способного заклинаниями вызвать с помощью своей жестянки детство любого гостя, каких бы преклонных лет он ни достиг?
Если до сих пор Шму без предупреждения увольнял лишь своих уборщиц, то теперь он уволил нас, своих музыкантов, и нанял скрипача, которого с известной натяжкой можно было принять за цыгана.
Но поскольку после нашего изгнания многие, причем самые хорошие, гости погребка грозили впредь отказаться от посещений, Шму через несколько недель снизошел до компромисса: три вечера в неделю пиликал скрипач, три вечера играли мы, причем потребовали и получили более высокий гонорар: двадцать марок за вечер, да и чаевые становились все обильнее, Оскар даже завел себе сберегательную книжку и радовался в преддверии процентов.
Этой книжечке предстояло в самом недалеком будущем стать для меня палочкой-выручалочкой, ибо пришла смерть, отняла у нас нашего хозяина Фердинанда Шму, лишила нас работы и заработка.
Много раньше я говорил: Шму стрелял воробьев. Порой он брал нас с собой, сажал нас в свой 'мерседес', чтобы мы могли посмотреть, как он стреляет воробьев. Несмотря на случайные размолвки из-за моего барабана, от которых страдали также Клепп к Шолле, державшие мою сторону, отношения между Шму и его музыкантами оставались дружественными, пока, как уже было сказано, не пришла смерть.
Мы сели в машину. За рулем, как и всегда, супруга Шму. Рядом с ней -Клепп. Шму -между Оскаром и Шолле. Свою мелкокалиберку Шму держал на коленях и время от времени ее поглаживал. Доехали мы почти до Кайзерверта. Кулисы из деревьев по обе стороны Рейна. Супруга Шму осталась в машине и развернула газету. Клепп перед тем купил себе изюму и планомерно поглощал его. Шолле, чтото такое изучавший, прежде чем стать гитаристом, ухитрялся читать наизусть стихи, посвященные Рейну. Впрочем, и сам Рейн проявлял себя весьма поэтически и, хотя по календарю еще стояло лето, нес на себе не только обычные баржи, по и осенние листья, покачивающиеся на волнах в сторону Дуйсбурга, так что, если бы мелкокалиберка Шму не произносила время от времени словечко-другое, день под Кайзервертом вполне можно бы назвать мирным днем.
Пока Клепп управился со своим изюмом и начал вытирать пальцы о траву, Шму управился тоже. К одиннадцати уже холодным комочкам перьев он положил на газету двенадцатый, по его словам, все еще трепыхающийся. Стрелок уже укладывал свою добычу -ибо по причине совершенно необъяснимой Шму уносил домой все, что подстрелит, -когда совсем рядом, на прибитое волной корневище, опустился воробей, опустился так демонстративно, был такой серый, словом эталон воробья, что Шму не мог устоять: он, никогда не убивавший за один день более двенадцати воробьев, подстрелил тринадцатого -а вот этого ему делать не следовало.
После того как он приложил тринадцатого к остальным двенадцати, мы ушли. Жену Шму мы застали спящей в черном 'мерседесе'. Сперва влез Шму -на переднее сиденье. Потом влезли Шолле и Клепп -на заднее. Я тоже должен был влезть но не стал, я сказал им, что хочу еще немного погулять, а потом поеду трамваем и пусть они обо мне не беспокоятся; вот так без Оскара, который предусмотрительно не сел в машину, они поехали к Дюссельдорфу.
Я же медленно побрел следом. Но далеко мне идти не пришлось. Из-за дорожных работ там сделали объезд, и объезд этот вел мимо гравийного карьера. А в карьере, метров примерно на семь ниже уровня шоссе, лежал кверху колесами черный 'мерседес'.
Дорожные рабочие извлекли из машины тело Шму и трех раненых. Карета 'скорой помощи' уже была в пути. Я спустился в карьер, набрав полные ботинки гравия, немножко похлопотал над ранеными, но, хотя они, несмотря на боль, задавали вопросы, не сказал им, что Шму погиб. Остекленелым и удивленным взглядом глядел он в небо, на три четверти закрытое облаками. Газету с добычей этого дня из машины выбросило. Я насчитал двенадцать воробьев, тринадцатого, однако, найти не смог и продолжал его искать, даже когда в карьер спустили карету 'скорой помощи'.
Супруга Шму, Клепп и Шолле отделались легкими повреждениями: ушибы, парочка-другая