Да и не нужны они нам были, эти луковицы. У Шолле, нашего гитариста, вообще не было никаких причин жаловаться, он всегда выглядел веселым и довольным, даже когда посреди одного регтайма разом лопнули две струны на его банджо. Моему другу Клеппу и по сей день недоступны такие понятия, как смех и слезы. Слезы он считает забавными, и я ни разу не видел, чтобы он когда-нибудь так весело смеялся, как на похоронах своей тетки, которая стирала ему носки и рубашки, пока он не женился. Ну а как обстояли дела у Оскара? У Оскара, видит Бог, было достаточно причин для слез. Разве не надо бы смыть слезами сестру Доротею и длинную бессмысленную ночь на еще более длинном кокосовом половике? А моя Мария, она разве не давала мне повода для жалоб? Разве ее шеф не сидел сиднем в билькской квартире? Разве Куртхен, мой сын, не называл хозяина лавки колониальных товаров сперва 'дядя Штенцель', а потом и вовсе 'папа Штенцель'? А за моей Марией, позади, не покоились разве под далеким сыпучим песком кладбища Заспе, под глиной кладбища Брентау -моя бедная матушка, бестолковый Ян Бронски, кулинар Мацерат, который умел выражать свои чувства только в супах? Их всех тоже следовало оплакать. Но Оскар был из числа тех немногочисленных счастливцев, что способны заплакать и без лука. Мне помогал мой барабан. Ему нужно было всего лишь несколько определенных тактов, и Оскар заливался слезами, которые были ничуть не лучше и не хуже, чем дорогие слезы Лукового погребка.
Вот и сам хозяин Шму никогда не хватался за луковицы. Воробьи, которых он стрелял в свободное время по кустам и живым изгородям, давали ему полноценную замену. Разве не случалось и довольно часто, -что Шму, отстрелявшись, складывал двенадцать подбитых воробьев на газетке, плакал над двенадцатью порой еще теплыми комочками перьев и, не переставая плакать, рассыпал по рейнским лугам и прибрежному песку птичий корм? Да и само луковое заведение предоставляло ему другую возможность дать волю своей скорби. У него вошло в привычку раз в неделю грубо бранить уборщицу при туалетах, осыпать ее такими, зачастую весьма старомодными, ругательствами, как: шлюха, бабье проклятое, потаскуха, чокнутая, придурок! 'Вон с моих глаз! -вопил Шму. Гадина!' Уборщиц своих он выгонял, нанимал новых, но через некоторое время у него возникли трудности, потому что новых уборщиц он найти больше не мог и приходилось ему нанимать тех, которых он уже один -или много раз -выгонял. Уборщицы охотно возвращались в Луковый погребок, поскольку там хорошо платили, тем более что большую часть хозяйской брани они просто не понимали. Из-за слез гости чаще, чем в других заведениях, посещали кабинет задумчивости, вдобавок человек плачущий всегда щедрее, чем человек с сухими глазами. Особенно глубоко запускали руку в свой бумажник мужчины, когда с красным, опухшим, растекающимся лицом они 'на минуточку' выходили. Вдобавок уборщицы продавали гостям носовые платки со знаменитым луковым узором и с надписью: 'Луковый погребок' по диагонали. Вид у платков был забавный, они годились не только чтобы вытирать слезы, но и чтобы носить на голове. Гости мужского пола отдавали перешить платочки, чтобы из квадратиков получился треугольный вымпел, вывешивали их в заднем окне своей машины и в летние месяцы увозили Луковый погребок Шму в Париж, на Лазурный берег, в Рим, Равенну, Римини и даже в далекую Испанию.
И еще одну задачу выполняли мы, музыканты и наша музыка: изредка, особенно когда некоторые гости взрезали почти сразу одну за другой две луковицы, случались прорывы, вполне способные обернуться оргией. С одной стороны, Шму не одобрял такое падение всяческих преград и приказывал, едва некоторые мужчины начинали расслаблять узел галстука, а некоторые дамы -теребить пуговицы на своей блузке, дать музыку, встретить музыкой начинающееся бесчинство, хотя, с другой стороны, именно Шму -до какого-то определенного пункта -и торил дорогу к оргии, выдавая особенно податливым гостям вторую луковицу сразу после первой.
Самый серьезный из известных мне прорывов, который когда-нибудь переживал Луковый погребок, должен был стать и для Оскара если не поворотным пунктом в его жизни, то уж по крайней мере решающим событием. Супруга Шму, жизнелюбивая Билли, не часто приходила в погребок, а если и приходила, то с друзьями, которые были Шму очень и очень не по душе. Так, один раз она привела музыкального критика Вооде, а также архитектора и курильщика трубки -некоего Ваккерлея. Оба господина входили в число завсегдатаев Лукового погребка, но горе в себе носили довольно занудное: Вооде плакал по религиозным причинам -он не то желал переменить веру, не то уже один раз переменил и теперь хотел переменить во второй, а куритель трубки Ваккерлей плакал из-за профессуры, от которой отказался в двадцатые годы ради одной экстравагантной датчанки, датчанка же взяла да и вышла за другого, за латиноамериканца, прижила с ним шестерых детей, и это терзало Ваккерлея, и от этого трубка у него гасла снова и снова. Именно не лишенный ехидства Вооде подбил супругу Шму тоже разрезать луковицу. Та разрезала, залилась слезами, и ее понесло, она начала позорить хозяина, рассказывать про такие вещи, о которых Оскар умолчит из чистой деликатности, так что потребовалось вмешательство самых крепких мужчин, когда Шму захотел наброситься на свою супругу: ведь на всех столах лежали острые кухонные ножи. Разъяренного Шму удерживали до тех пор, пока легкомысленная Билли не исчезла вместе со своими друзьями Вооде и Ваккерлеем.
Шму был взволнован и уязвлен. Я видел это по его пляшущим рукам, которыми он то и дело поправлял свое кашне. Он многократно исчезал за портьерой, бранил уборщицу, вернулся наконец с полной корзиной и судорожно, с напускной веселостью сообщил гостям, что на него, на Шму, нашел великодушный стих и в честь этого он намерен раздавать теперь луковицы бесплатно, после чего сразу приступил к раздаче.
Даже Клепп, для которого любая, самая тягостная человеческая ситуация была всего лишь отличной шуткой, если и не призадумался, то во всяком случае как-то подобрался и уже держал наготове свою флейту. Мы ведь понимали, до чего опасно предоставлять этому чувствительному и утонченному обществу возможность почти без перерыва вторично отдаться безудержным слезам.
Шму, увидевший, что мы держим свои инструменты наготове, запретил нам играть. Кухонные ножи на столах начали свою размельчительную деятельность. Первые, самые красивые, слои цвета розового дерева были небрежно сдвинуты в сторону. Теперь под нож пошла стекловидная сердцевина луковицы с бледно-зелеными прожилками. Плач странным образом начался не с дам. Мужчины в самом расцвете сил - владелец большой мельницы, хозяин отеля со своим чуть подкрашенным дружком, высокородный представитель фирмы, целый стол фабрикантов мужской одежды, которые все при были в город на встречу членов правления, и тот лишенный волос артист, которого мы в своей среде называли Скрежетало, потому что он всегда скрежетал зубами, когда плакал, словом, все они залились слезами еще до того, как их поддержали дамы. Однако дамы и господа предались не тому облегчающему плачу, который вызывала у них первая луковица, напротив, теперь их сотрясали судорожные рыдания: страшно скрежетал Скрежетало, являя собой образец актера, который способен подбить любую публику скрежетать вместе с ним, владелец мельничного предприятия то и дело бился об стену ухоженной седой головой, хозяин отеля смешал свои судорожные рыдания с рыданиями своего нежного друга, Шму, стоявший возле трапа, не подбирал более концы своего кашне и не без тайного удовольствия наблюдал уже отчасти распоясавшееся общество. А тут некая пожилая дама на глазах у собственного зятя разорвала свою блузку. И вдруг приятель хозяина отеля, чей несколько экзотический облик и без того привлекал к себе внимание, обнажив торс, покрытый естественным загаром, вскочил на один столик, затем перепрыгнул на другой, начал плясать, как, верно, пляшут на Востоке, и тем возвестил начало оргии, которая хоть и началась весьма бурно, но по недостатку идей или по их низкопробности не заслуживает подробного описания.
Не только Шму был разочарован, Оскар тоже презрительно поднял брови. Несколько не лишенных приятности раздеваний, мужчины напяливали дамское белье, амазонки хватались за галстуки и подтяжки, там и сям парочки уединялись под столом, да еще, пожалуй, стоит упомянуть Скрежетало, который разорвал зубами бюстгальтер, пожевал его и даже, вроде бы немного проглотил.
Возможно, этот страшный шум, эти 'а-а-ах' и 'о-хо-хо', за которыми ничего, по сути, не скрывалось, побудили Шму, разочарованного и, вероятно, опасавшегося полиции, оставить свое место у лестницы. К нам, сидевшим под насестом, он нагнулся, толкнул сперва Клеппа, потом меня и прошипел:
-Музыку! Играйте, говорю я вам! Музыку! Пора кончать этот бардак!
Выяснилось, однако, что Клепп по своей нетребовательности нашел происходящее весьма забавным. Смех сотрясал его и мешал ему взяться за флейту. Шолле, считавший Клеппа своим учителем, во всем ему подражал, и в смехе тоже. Оставался только Оскар -и уж на меня-то Шму мог положиться. Я достал из-под скамейки барабан, равнодушно раскурил сигарету и принялся барабанить.
Без всякого предварительного плана я заговорил на своей жести внятным языком, забыв про