русском плену.
Квартира была очень удачно расположена: любым трамваем, который шел от Билькского вокзала к Веретену или Бенрату, можно было удобно, без пересадок, доехать до больничного городка.
Господин Мацерат пролежал там с августа сорок пятого до мая сорок шестого. И вот уже целый час он рассказывает мне о нескольких сестрах зараз. Звали их: сестра Моника, сестра Хельмтруд, сестра Вальбурга, сестра Ильзе и сестра Гертруд. Он припоминает подробнейшие больничные сплетни, придает чрезмерное значение деталям сестринского житья-бытья, сестринской форменной одежде. Ни одного слова не уделяет он плохому, как мне помнится, тогдашнему питанию, нетопленным больничным палатам. Сплошь медицинские сестры, история о сестрах, унылая сестринская жизнь. Там шушукались и там рассказывали по секрету, что именно сестра Ильзе вроде бы сказала старшей сестре, а старшая сестра посмела пойти с обходом по дортуарам девушек с сестринских курсов сразу после обеденного перерыва, и там вроде бы пропало что-то, и беспричинно заподозрили одну сестру из Дортмунда -мой пациент, помнится, назвал ее Гертруд. Вот и истории про молодых врачей, которые вымогали у сестер талоны на сигареты, он тоже рассказывает очень подробно. И расследование случая, когда одна лаборантка, даже и не сестра, сделала аборт то ли сама себе, то ли с помощью ассистента, он тоже считает достойным подробного рассказа. Я решительно не понимаю своего пациента, который расточает свой ум на подобные банальности.
А теперь господин Мацерат просит меня описать его. Я рад выполнить эту просьбу и перескакиваю через энное количество историй, которые он, поскольку речь в них идет о сестрах, так подробно расписывает вескими словами.
В моем пациенте один метр двадцать один сантиметр росту. Голова его, что была бы чересчур велика даже для человека нормального роста, сидит между плечами на несколько искривленной шее, грудная клетка сильно выдается вперед, так же и спина, которую можно обозначить как горб. У него сильно светящиеся, умные, подвижные, порой мечтательно расширенные голубые глаза. Еще у него густые, слегка волнистые темно-русые волосы. Он охотно демонстрирует свои сильные по сравнению с остальным телом руки с красивыми, по его же словам, кистями. Особенно когда господин Мацерат барабанит -а руководство заведения разрешает ему барабанить от трех до максимум четырех часов в день, так и кажется, будто его пальцы действуют вполне самостоятельно и принадлежат другому, пропорциональному телу. Господин Мацерат очень разбогател на пластинках, он и сегодня хорошо на них зарабатывает. В дни посещений у него бывают интересные люди. Еще до начала его процесса, еще прежде, чем его поместили к нам, мне было известно его имя, ибо господин Мацерат -знаменитый артист.
Лично я верю в его невиновность, а потому и не знаю, останется он у нас или еще раз выйдет на свободу, чтобы снова, как и прежде, выступать с большим успехом. Но теперь я должен его измерить, хотя всего два дня назад это делал...
Отнюдь не собираясь проверять написанное моим санитаром Бруно, я, Оскар Мацерат, снова берусь за перо.
Бруно только что измерил меня своим складным метром. Оставив метр на мне и громко выкрикивая результат, он покинул мою комнату. Он даже уронил плетение, над которым тайно работал во время моего рассказа. Надо полагать, он побежал за фройляйн доктор Хорнштеттер.
Но прежде чем приходит фройляйн доктор, чтобы сообщить мне, до чего домерился Бруно, Оскар хочет обратиться к вам: за те три дня, в которые я излагал санитару историю моего роста, мне посчастливилось прибавить -если только это можно назвать счастьем -целых два сантиметра.
Итак, с этого дня в Оскаре один метр и двадцать три сантиметра. Теперь он расскажет, как ему жилось после войны, когда его, говорящего, с трудом пишущего, бегло читающего, и хоть и с деформированной фигурой, но в остальном вполне здорового молодого человека, выпустили из Дюссельдорфской городской больницы, с тем чтобы я -как принято говорить при выписке из лечебных учреждений -начал новую, теперь уже взрослую жизнь.
КНИГА ТРЕТЬЯ
КРЕМНИ И КАМНИ
Сонные добродушные телеса: Густе Тручински незачем было меняться, когда она стала Густой Кестер, тем более что и воздействию Кестера она могла как-то подвергаться лишь во время их двухнедельной помолвки, перед отправкой его на Северный фронт, и потом, когда они обвенчались, во время фронтового отпуска, да и то по большей части в бомбоубежищах. И хотя после капитуляции Курляндской армии от Кестера больше никаких новостей не поступало, Густа на вопросы о супруге отвечала уверенно, причем всякий раз указывая большим пальцем на кухонную дверь: 'Он там, в плену, у Ивана. Вот ужо вернется и все тут переменит'.
Перемены, которых ждали от Кестера в их билькском жилище, подразумевали в основном образ жизни Марии и отчасти Куртхена. Когда я был выписан из больницы, попрощался с больничными сестрами, пообещав иногда к ним наведываться, и поехал трамваем в Бильк, к обеим сестрам и к моему сыну Курту, я обнаружил на третьем этаже доходного дома, выгоревшего от крыши до четвертого этажа, некий филиал черного рынка, возглавляемый Марией и моим шестилетним сыном, который бойко считал на пальцах.
Мария, верная душа, преданная Мацерату даже в нелегальной торговле, посвятила себя искусственному меду. Она черпала из ведерок без надписи, шмякала произведение искусства на кухонные весы и -едва я переступил порог и освоился в этих новых обстоятельствах передоверила мне упаковку четвертьфунтовых лепех.
Куртхен же восседал за ящиком персиля, словно за прилавком, и хотя удостоил взглядом своего выздоровевшего, возвратившегося домой отца, однако его, как обычно, по-зимнему серые глаза были устремлены в нечто такое, что вполне можно было увидеть и стоило разглядывать сквозь меня. Перед собой он держал лист бумаги, громоздил на нем колонки воображаемых цифр; проведя от силы полтора месяца в переполненных, плохо отапливаемых школьных классах, он приобрел вид мыслителя и карьериста.
Густа Кестер пила кофе, между прочим натуральный, как заметил Оскар, когда она и мне придвинула чашку. Пока я занимался искусственным медом, она с любопытством и не без сострадания к горькой участи своей сестры разглядывала мой горб. Ей трудно было усидеть на месте и не погладить мой горб, ибо для женщины погладить горб сулит счастье, а счастье в Густином случае подразумевало: возвращение Кестера, который все здесь переменит. Но она удержалась, вместо горба, хоть и без счастья, погладила чашку и испустила несколько вздохов из тех, что в течение последующих месяцев мне предстояло слышать ежедневно: 'Голову даю на отсечение, вот ужо Кестер вернется, он здесь все переменит, да еще как переменит-то, вы увидите!'
Густа решительно осуждала подпольную торговлю, а между тем весьма охотно пила натуральный кофе, добытый из искусственного меда. Когда приходили покупатели, она покидала гостиную, шлепала на кухню и громыхала там кастрюлями в знак протеста.
А покупателей приходило много. Сразу после девяти, после завтрака, начинался перезвон: короткий длинный -короткий. Поздним вечером, часов примерно в девять и часто против воли Куртхена, который из- за школы мог уделять торговле лишь половину рабочего дня, Густа отключала дверной звонок. Люди спрашивали:
-Искусственный мед?
Мария приветливо кивала и спрашивала в свою очередь:
-Четвертушку или половинку?
Впрочем, были и такие люди, которые меда не хотели. Эти спрашивали: 'Кремни?' -а в ответ Куртхен, у которого занятия были попеременно день с утра, день после обеда, выныривал из-за своих столбиков, выуживал из-под пуловера мешочек и звонко-дерзким мальчишеским голосом выталкивал цифры в комнатный воздух: 'Три или, может, возьмете четыре? На вашем месте я взял бы пять. Скоро будут по двадцать четыре, самое малое. Еще прошлую неделю они шли по восемнадцать, сегодня утром мне уже