партизанами на время, они партизанят вечно и неизменно, они приводят к власти свергнутые правительства и, соответственно, свергают правительства, именно с их помощью пришедшие к власти. Неисправимые, подверженные саморазрушению партизаны, по мысли господина Мацерата что я и сам мог бы понять, наиболее художественно одаренные люди среди всех по святивших себя политике, ибо они немедля отрекаются от только что ими же сотворенного.
То же самое я мог бы сказать и про себя. Разве не случается, причем довольно часто, что, едва закрепив в гипсе свое очередное плетение, я разрушаю его ударом кулака. Здесь мне особенно памятен заказ, полученный мной от моего пациента тому уже несколько месяцев и состоявший в том, чтобы из простой бечевки я сплел Распутина, русского чудодея, и Гете, немецкого короля поэтов, в одном лице, каковое плетение по настоянию моего пациента должно было иметь редкостное сходство с ним, с заказчиком. Уж и не знаю, сколько километров бечевки я извел, прежде чем эти две крайности наконец удовлетворительно соединились в одном плетении. Но подобно тому партизану, которого господин Мацерат ставит мне в пример, я растерян и недоволен: я распускаю слева то, что плету справа, а то, что делает моя левая, разрушает ударом кулака моя правая.
Впрочем, и господин Мацерат не может вести свой рассказ ровно по прямой. Не говоря уж о тех четырех монахинях, которых он попеременно называет то францисканками, то винцентинками, особую роль играет та девица, которая, являясь под двумя именами, но с одной-единственной, якобы треугольной мордочкой как у лисы, -то и дело взрывает ткань его повествования и явно вынуждает меня, пересказчика, зафиксировать две, а то и больше версий путешествия с востока на запад. Но это не мое прямое занятие, а потому я лучше буду держаться того социал-демократа, который ни разу не менял лица во время всей поездки и, более того, по словам моего пациента, почти до Штольпа снова и снова пытался втолковать остальным пассажирам, что, расклеивая плакаты вплоть до тридцать седьмого года, он расходовал свое свободное время и рисковал своим здоровьем, потому что был одним из тех немногих социал-демократов, кто расклеивал даже и в дождь.
Вот так он все и говорил, пока незадолго до Штольпа наш состав не был уже в который раз остановлен, так как препожаловала с визитом очередная и довольно многочисленная банда подростков. Багажа у пассажиров почти не осталось, а потому юные бандиты начали стягивать с них одежду, но -и это вполне благоразумно -ограничились верхним мужским платьем. Чего в свою очередь не мог понять социал-демократ, полагавший, что из просторных монашеских одеяний хороший портной может сшить несколько превосходных костюмов. Сам социал-демократ с молитвенным выражением поведал при этом, что лично он -атеист. А юные бандиты, хоть ничего и не сообщали с молитвенным выражением, однако принадлежали едино-спасающей церкви и возалкали не щедро отмеренной шерстяной ткани с монахинь, а однобортного, грубошерстного костюма с атеиста. Атеист же, со своей стороны, не захотел снимать пиджак, жилетку и брюки, а, напротив, в очередной раз поведал о своей короткой, но успешной карьере социал- демократического расклейщика плакатов, и поскольку он никак не мог завершить свое повествование да вдобавок еще и сопротивлялся, когда с него снимали костюм, его пнули солдатским, бывшим вермахтовским, сапогом в живот.
Тут у социал-демократа открылась сильная, неудержимая рвота, потом даже кровью. И он совершенно не заботился теперь о своем костюме, а бандиты утратили всякий интерес к этой ткани, которая хоть и была запачкана, но основательная химическая чистка без труда могла бы ее спасти. Отказавшись от мужского верхнего платья, они взамен сняли с Марии Мацерат голубую блузку из искусственного шелка, а с юной особы, которую звали отнюдь не Люция Реннванд, а Регина Рекк, ее берхтесгаденский вязаный жакетик. Потом они задвинули дверь вагона, хоть и не до конца, и поезд тронулся под надвигавшееся умирание социал-демократа.
За два-три километра от Штольпа наш транспорт перегнали на запасной путь, где он простоял целую ночь, хоть и ясную, но, по словам моего пациента, холодноватую для июня.
В ту июньскую ночь, по рассказу господина Мацерата, непристойно и громко богохульствуя, призывая рабочий класс к борьбе, напоследок -как это можно наблюдать в фильмах -провозгласив здравицу в честь свободы и, наконец, сотрясшись от страшного приступа рвоты, которая наполнила ужасом весь вагон, умер социал-демократ, сверх всякой меры ценивший свой однобортный костюм.
Рыданий, как утверждает мой пациент, не было. Тишина наступила и повисла в вагоне. Лишь госпожа Мария Мацерат громко стучала зубами, потому что замерзла без блузки, а всеми еще оставшимися у нее вещами укрыла своего сына Курта и господина Оскара. Под утро две неустрашимые монахини спохватились, что дверь снаружи не заперта, и, воспользовавшись случаем, почистили вагон, выбросили на насыпь мокрую солому, испражнения детей и взрослых, рвотные массы социал-демократа.
В Штольпе поезд контролировали польские офицеры. Одновременно по вагонам разнесли горячий суп и какой-то напиток, похожий на солодовый кофе. Опасаясь инфекций, из вагона, где ехал господин Мацерат, извлекли труп и велели санитарам унести его на досках. По ходатайству монахинь офицер позволил родственникам усопшего вознести короткую молитву. Кроме того, им разрешали снять с покойного ботинки, носки и костюм.
В ходе этого раздевания -позднее труп на доске прикрыли пустыми мешками из-под цемента -мой пациент наблюдал племянницу раздетого. И снова девушка, хотя и звали ее Рекк, напомнила ему, отталкивая и притягивая одновременно, ту самую Люцию Реннванд, которую я изобразил с помощью бечевок как плетение под названием 'Пожирательница бутербродов с колбасой'. Правда, при виде своего обираемого дяди она не схватилась за бутерброд с колбасой и не проглотила его вместе с кожурой, но зато приняла активное участие в разграблении, получила в наследство жилет от дядиного костюма, надела вместо конфискованного жакетика и проверила достоинства своего нового, даже можно сказать идущего ей наряда с помощью карманного зеркальца, причем вобрала в это зеркальце -чем и объясняется сохранившаяся по сей день тревога моего пациента его самого и его ложе и холодно скользнула по нему глазами-щелками с треугольной мордочки.
Дорога от Штольпа до Штеттина заняла два дня. Правда, было еще достаточно вынужденных остановок и уже почти привычных визитов вооруженных ножами и автоматами подростков, но визиты эти становились раз от разу все короче, потому что взять у пассажиров было, в общем-то, нечего.
Мой пациент утверждает, что по пути из Данцига-Гданьска до Штеттина, то есть примерно за одну неделю, он вырос на девять, если не на десять сантиметров. Больше всего вытянулись бедра и голени, а вот грудная клетка и голова почти не изменились. Зато, хотя мой пациент во все время пути лежал на спине, никак не удалось приостановить рост несколько смещенного влево и кверху горба. Господин Мацерат говорил также, что после Штеттина -теперь поезд вели немецкие железнодорожники -боли настолько усилились, что даже перелистывание страниц альбома от них уже никак не отвлекало. Ему даже несколько раз приходилось громко и долго кричать от боли, только теперь его крик не приносил никакого ущерба стеклам вагона, Мацерат: 'Мой голос утратил всякую способность к разрезанию стекла', однако собрал у его ложа всех четырех монахинь, которые с тех пор уже не прерывали своей молитвы.
Больше половины попутчиков, в их числе и родня покойного социал-демократа, вышли в Штеттине. Господин Мацерат крайне об этом сожалел, поскольку вид молодой девушки казался ему очень приятен и даже необходим, а после ее исчезновения у него начались сильные, судорожные, сотрясающие его тело приступы с высокой температурой. По словам госпожи Мацерат, он в отчаянии звал некую Люцию, называл себя сказочным зверем и единорогом, выказывал страх перед прыжком и страсть к прыжку с десятиметрового трамплина.
В Люнебурге господина Мацерата поместили в больницу. Лежа в жару, он успел узнать несколько сестер, но его перевели в университетскую клинику Ганновера. Лишь там удалось сбить у него температуру. Госпожу Марию и ее сына Курта господин Мацерат видел редко, а ежедневно стал видеть лишь с тех пор, как она устроилась в клинику уборщицей. Но поскольку для госпожи Марии и для маленького Курта не было подходящего жилья ни в самой клинике, ни по соседству, а жизнь в лагере для беженцев становилась все невыносимей -госпоже Марии приходилось ежедневно проводить три часа в переполненных поездах, часто даже ездить на подножке, до того далеко отстояли друг от друга клиника и лагерь, врачи, несмотря на большие сомнения, разрешили перевести пациента в Дюссельдорф, в одну из городских больниц, тем более что у госпожи Марии было разрешение на переезд в Дюссельдорф: ее сестра Густа, которая уже в войну вышла замуж за живущего там обер-кельнера, предоставила в распоряжение госпожи Мацерат комнату в своей трехкомнатной квартире, ибо самому обер-кельнеру места пока не требовалось: он находился в