день они – рабы, на второй – хозяева, а на третий – тираны несносные. Середины не знают, только крайности, то человечны, то бессердечны.
– У них великие достоинства.
– И столько великих пороков, что нелегко указать главный. Короче, они – антиподы испанцев.
– Но скажите, чем кончился разговор с Отшельником, как ответил он на язвительный вопрос Критило.
– Он признался, что наружная добродетель не получает весомой и истинной награды; людям еще можно подбросить фальшивую кость, а бога не надуешь [447]. Услышав такое, мы переглянулись и, поймав случай, поскорей сбросили дрянные ризы притворщиков и перескочили через ограду гнусного Лицемерия.
– О, вы превосходно поступили! Ведь блаженство лицемера короче одного мгновения – это точка в пространстве. Поймите простую истину – добродетель подлинную за сто лиг отличишь от фальшивой. Нынче глаз сильно навострился: сразу примечают, кто с какой ноги выступает, на какую хромает. Чем пуще изощряется обман, тем за ним усердней следит бдительная осторожность – и в облачении благочестия ему не избежать разоблачения. Стойкая и совершенная доблесть может смело показать себя небу и земле, лишь она ценна и прочна, лишь ее слава чиста и вечна. Главное – искать прекрасную Виртелию и не унывать, пока не обретешь; пусть придется идти по остриям пик и кинжалов, лишь она укажет путь к вашей Фелисинде, в поисках которой вы странствуете всю жизнь.
Он одобрял их, призывал подняться на гору трудностей, что так устрашала Андренио.
– Эй, вперед! – говорил Стосердечный. – Трусливое твое воображение рисует тебе пресловутого льва куда свирепей, чем он есть на деле. Знай, немало нежных юношей и хрупких дев сумели сломать ему челюсти.
– А как? – спросил Андренио.
– Сперва хорошо вооружаясь, затем еще лучше сражаясь: отважная решимость все побеждает.
– Какое же надобно оружие и где его найти?
– Пойдемте со мною, я поведу вас туда, где сможете его подобрать себе – не ради потехи, а ради дела.
Они пошли за ним, беседуя и рассуждая.
– Какой толк, – говорил Стосердечный, – в оружии без мужества? Это значит снабжать оружием своего противника.
– Неужели Мужество кончилось? – спросил Критило.
– Да, ему пришел конец, – отвечал вожатый. – Нет уже в мире Геркулесов, чтобы побеждали чудовищ, карали за несправедливость, оскорбления, тиранию; совершать злодеяния и покрывать их найдется много охотников; что ни день – сотни тысяч злодейств. В прежние времена был один Как – один обманщик, один вор на целый город; ныне на каждом углу свой Как, в каждом доме его логово. А сколько Антеев, сынов своего века, рожденных из праха земного! Кругом когтистые гарпии, семиглавые и тысячу раз семинравные гидры, распаленные похотью кабаны, обуянные гордынею львы! Повсюду кишмя-кишат легионы чудищ, и не видно человека столь мужественного, чтобы пройти до столпов стойкости, продвинуть их на рубежи возможностей человеческих и покончить с химерами.
– О, как недолго жило Мужество в мире! – сказал Андренио.
– Да, недолго, человек отважный и соратники его живут недолго.
– А от чего оно умерло?
– От яда.
– Какая жалость! Лучше бы в бессмертной – ибо столь смертельной – битве под Нордлингеном [448] или при осаде Барселоны, доблестный конец – жизни венец. Но от яда! Злая доля! А как дали ему яд?
– В виде порошков более смертоносных, чем миланские [449]; более губительных, чем из спорыньи, из языка сплетника, предателя, мачехи, шурина или свекрови.
– Говоришь так, потому что милые эти люди любому запорошат глаза и утопят в грязи, на крови замешанной?
– Нет-нет, я выразился вполне точно. Так далеко зашло коварство людское, что потомкам нашим уже нечего будет делать. Оно изобрело порошки ядовитые и губительные, что, как чума, косят подряд великих людей; с той поры, как порошки эти в ходу и даже в чести, нет на свете доблестного человека, сгубили всех славных. Теперь и думать нечего о Сидах или Роландах, героях прошлого. Ныне и Геркулес стал бы марионеткой, и Самсон разве что чудом уцелел бы. Говорю вам – изгнаны из мира отвага и храбрость.
– Что ж это за злокозненные порошки? – спросил Критило. – Не из молотых ли василисков или внутренностей сушеных гадюк, из скорпионьих хвостов, из очей завистливых да похотливых, из кривого умысла, коварных замыслов, злых языков? Неужто в Дельфах опять разбился сосуд, и отрава залила всю Азию? [450]
– Того хуже. И хотя говорят, будто в составе этих порошков адская сера, стигийская селитра [451] и уголь, раздуваемый чихом дьявола, я утверждаю, что они из сердца человеческого, более непреклонного, чем Фурии, более неумолимого, чем Парки, более жестокого, чем война, более бездушного, чем смерть: нельзя вообразить изобретения более кощунственного, отвратительного, нечестивого и пагубного, чем порох, названный так потому, что он в прах обращает род человеческий. Из-за него-то и перевелись троянские Гекторы, греческие Ахиллесы, испанские Бернардо. Сердца уже нет, сила не нужна, ловкость бесполезна: мальчишка сокрушает исполина, заяц стреляет в льва, трус в смельчака – удаль и отвага теперь ни к чему. – А я, напротив, слыхал, – возразил Критило, – что нынешнее мужество превосходит прежнее. И то посудить – насколько больше храбрости требуется от человека, чтобы противостоять тысячам пушек, насколько больше силы духа, чтобы ждать ураганного огня бомбард, быть мишенью смертоносных молний! Вот это – мужество, древнее против него – пустяк; нет, именно теперь мужество в зените, оно в бесстрашном сердце, а прежде заключалось оно в дюжих руках мужлана, в крепких икрах дикаря.
– Кто так говорит, кругом неправ. Нелепое, ложное суждение! То, что вы прославляете, не мужество,