– Довольно, – сказал Критило. – С тех пор, как ризу самого Праведника разыграли в кости злодеи [428], риза досталась им в удел; под плащом добродетели стараются они походить на самого Господа и присных его.
– А приметили вы, – сказал мнимый Отшельник, он же подлинный обманщик, – как туго у всех затянут пояс, хотя живут они вольно?
– О да, – сказал Критило, – вервием подпоясаны для блезиру, а живут для своего плезиру.
– В том-то и фокус, – отвечал Отшельник, – они из песка веревки вьют, и все им с рук сходит. Блюдут осторожность, за руками не углядишь.
– Видно, из тех они, – заметил Критило, – что бросят камень, и руку за спину?
– А видите вон того святошу – не от мира сего, а по уши в мирском? О своих делах не печется, только о чужих – своего-то ничегошеньки нет. Лица его не видно – будь подлецом, да с благим лицом. Людям в лицо не смотрит, перед всеми снимает шляпу. Ходит босой, чтоб не слышно было, – больно шуму не любит.
– Кто же он? – спросил Андренио. – Монах?
– Ну да, что ни день меняет рясу и знает дисциплину. Это вор алтарный, у него все от бога. Жизнь ведет чудную: ночами бодрствует, никогда не отдыхает. Нет у него ни кола, ни двора, ни дома, а потому он во всех чужих домах хозяин; неведомо как, неведомо откуда войдет в любой и ну распоряжаться. Весьма милосердный, всем помогает, водит на помочах, а то и за нос; и так его любят подопечные, что, коль покинет дом, все горько плачут и вовек его не забывают.
– По-моему, этот нищенствующий, – сказал Андренио, – скорее смахивает на вора, чем на монаха.
– Вот, дивись чудесам нашей Гипокринды [429] – вор-то он вор, а ее стараниями слывет праведником. Да еще каким! Его нынче уже прочат на важный пост – в подражание такому же сановнику при дворе Виртелии, – и все убеждены, что наш того обскачет. А коли нет, он переберется в Арагон [430], там умереть от старости.
– А вон тот – ну, и толст! – сказал Критило.
– Это краса 'всех кающихся, – отвечал Отшельник, – прямой праведник, вот только прямо не стоит, прямо и шагу ступить не в силах.
– Еще бы, трудненько ему идти прямо!
– Знайте же, плоть свою он рьяно умерщвляет; никто никогда не видел, чтобы он ел.
– Охотно верю, что он никого не угощает, ни с кем не делится, что проповедует пост, и не лжет; съест, бедняжка, каплуна и скажет: «Пощупал-грудку».
– Клянусь, уже много лет никто не видел, чтобы он ел грудку куропатки.
– О, да!
– Живет он в строгости и славен жарким рвением.
– Разумеется: днем рвение жаркое, ночью – жаркое. А почему он так чудесно выглядит?
– Совесть спокойная. А брюхо здоровое, пустяком не подавится, от ерунды не расстроится. Вот и толстеет божьей милостью, а тут еще вокруг осыпают его… благословениями. Но войдем к нему в келью, там ведь все дышит благочестием.
Праведник встретил их радушно и распахнул перед ними шкап, где отнюдь не царила засуха и от обильной поливки отлично произрастали сласти, окорока и прочие лакомства.
– И это невинный постник? – -удивился Критило.
– Да с винным мехом, – отвечал Отшельник. – Вот они, чудеса нашей обители: человека этого прежде считали Эпикуром, а как обзавелся подходящим плащом – теперь соперничает с Макарием [431]. Право слово, оглянуться не успеете, как он станет церковным сановником.
– А вот солдаты бывают храбрецы лишь с виду? – спросил Андренио.
– Они-то самые славные, – отвечал Отшельник.
– Истинные христиане, даже на врага боятся взирать со злобой, а потому видеть его не желают. Вон, смотрите! Стоит этому молодцу услыхать «Сантьяго!» [432], и он пускается в паломничество. Известно, отродясь никому он не причинил зла – чего ж бояться, что он станет пить кровь врага! Перья, развевающиеся на его шлеме, они, поклянусь, из Санто-Доминго-де-Кальсада [433], а не из Сантьяго. В день смотра он солдат, в день битвы – отшельник; вертелом свершит больше, нежели другие пикой; оружие его двурушное; как надел плащ храбреца, Руй Диас [434] из него весь вышел. Сердце такое пламенное, что его всегда найдете подальше от огня. Он отнюдь не тщеславен и уверяет, что звона мечей ему милее звон монет. Обернувшись к противнику задом, на совет он идет грудью вперед – почему и слывет добрым солдатом, всем на удивленье, истым Бернардо, генералы с ним советуются, приговаривая, – вот это туз, перед ним все пас. Видимость куда важнее, чем суть. Вон тот, другой, слывет кладезем знаний, кладезем глубоким, бездонным, – не кладезь, а клад. В голове у него из текстов намешано тесто. Учит их без устали – хотя выше всех мнений для него мнение о нем, – и без малейшего сомнения выдает чужие мнения за свои, для того и покупает книги. Хватило бы ему и половины этой учености – другую половину дает Фортуна, – ведь в пустоте гул одобрений громче. Словом, куда легче и проще слыть ученым, храбрым, добродетельным, нежели быть таковым.
– А зачем тут столько статуй понаставлено? – спросил Андренио.
– Как же! – ответил Отшельник. – Это идолы воображения, химеры видимости: внутри пусты, а мы внушаем, что содержательны и весомы. Заберется иной внутрь статуи ученого и крадет его голос и речи; другой – в статую владыки, и ну приказывать, а все ему повинуются, думают – вещает власть имущий, а на деле там сущее ничтожество. У этой статуи нос из воска – наговоры и страсти крутят и вертят им как хотят, вправо, влево, статуя все терпит. Глядите хорошенько на этого слугу Правосудия – как усерден, как справедлив! Куда до него замшелому алькальду Ронкильо [435] или свеженькому Киньонесу [436]; никому-то он спуску не дает, и все ему дают; других лишает возможности делать зло, сам пользуется ею вовсю; повсюду ищет подлость и под этим предлогом вхож во все подлые дома; у драчунов отымает оружие, превращая свой дом в оружейную; воров