– А и такие найдутся, – отвечал Андренио, – что скажут: век наш медный, люд наш бедный; но я скажу – это век грязевой, все вокруг покрыто грязью, нравы нечисты, доброе повержено в прах, добродетель схоронена в земле и надпись гласит: «Здесь почиет такая-то», подонки на верхах, помойки в позолоте, короче, лишь теперь видишь, что человек – это прах.
– Не говорите так, – возразил француз. – Уверяю вас, наш век – золотой.
– Кто вам поверит!
– Да ведь ныне лишь золота желают, ищут, золото почитают, боготворят. Ничто другое не ценится, все к золоту сводится, все ради золота делается, и о зле сем великом хорошо сказал некий злоязычный: Tutti tiriamo a questo diavolo di argento [294].
Вдалеке заблестело здание, вроде великого, но не величественного дворца, сияющее словно золото. Андренио первый его заметил и сказал:
– Дивный блеск, чудесный вид! Похоже на пылающий золотой уголь – и светит, и жжет.
– Ничего удивительного, так и есть, – ответил мосьюр, и от восторга снова ударился в пляс; ведь «место» по-ихнему «пляс» [295], вот и пляшут в любом месте.
– Весь дворец из золота? – спросил Критило.
– Весь, от пола до кровли, и внутри и снаружи. И все, что в нем, только золотое да серебряное.
– Это очень подозрительно, – сказал Критило, – богатство и порок – кумовья, хотя, слыхал я, не очень- то дружат. Но откуда взяли столько золота и серебра? Даже вообразить трудно!
– Как – откуда? Да не будь у Испании фламандских сточных канав, итальянских кровососных банок, французских отводных каналов да генуэзских пьявок, все города испанские были б ныне вымощены золотом и огорожены серебром! Какие тут могут быть сомнения? Вдобавок, могучий владыка, что обитает в этом дворце, обладает чудным даром – то ли ниспосланным с неба, то ли взятым у земли: все, к чему прикасается левою рукой, превращается в серебро, правою – в золото.
– Эге, мосьюр! – сказал Критило. – Слыхали мы такую байку, весьма древнюю и глупую, о некоем царе Мидасе, столь жадном и алчном, что под конец он, как обычно богачи, захворав от пресыщения, умер с голоду.
– Как – байку? – сказал француз. – Это и в нынешнем мире чистейшая и самая обычная правда. Эка невидаль – превращает в золото все, к чему прикоснется! Да любой законник, хлопнув разок по тому Бартоло [296], отчего в брюхе у тяжущегося да в кошельке отдастся эхом, разве не выколотит сотню, а то и две реалов в один миг и без всякого труда? Заметьте, он попусту никогда не хлопает, и, хотя изучал Бальдо [297] до обалдения, прибыли своей не прохлопает. А лекарь, щупая пульс, разве не засыпает себя золотом, а пациентов – землею? Какой волшебный жезл сравнится с жезлом альгвасила [298] или с пером писца, а тем паче секретаря? Самый заколдованный, самый охраняемый клад из-под земли добудут. А суетные Венеры, касатки, касаниями своими да объятьями не превращают ли в золото нечистую свою похоть? Есть люди, что одним щелчком по весам обращают недовешенное железо в полновесное золото. А когда бьют в барабаны, разве воинство спешит на бой, а не на разбой? Щепотью своей не претворяет ли купец в золото шелк и голландское полотно? Поверьте, в мире полно Мидасов оголтелых: так их и зовут, хоть они отнюдь не голотелые, – понимай все наоборот. Интерес – король пороков, все они ему служат и повинуются. Итак, не дивитесь моим словам, что государь, здесь обитающий, превращает в золото все, до чего коснется. И иду я туда отчасти затем, чтобы он и меня коснулся и превратил в золотого.
– Но, мосьюр, – удивился Андренио, – разве можно так жить?
– О, превосходно!
– А скажи: его пища не превращается в золото, когда он к ней прикоснется?
– Есть чудесное противоядие – надеть изящные перчатки; ныне многие так кормятся – с них и в них.
– Да, но когда сунешь еду в рот и начнешь жевать, не станет ли все золотом, так что и не проглотишь?
– Ох, и глуп же ты! – сказал француз. – Это в старину щепетильничали, а теперь не церемонятся. Изобрели способ делать золото и для питья годным [299] и съедобным, готовят из него напитки, укрепляющие сердце и веселящие душу. Кто-то даже придумал способ варить из дублонов суп, такой, говорят, питательный, что воскрешает мертвых, а уж жизнь продлить – пустяк! Кроме того, в наше время живут тысячи скупцов, отказывающихся и от еды; они говорят – все, что я не съел, не выпил и не надел, я превращаю в золото; деньги копят, очаг свой не топят, голодом морят себя и домочадцев – и с того живут.
Тут путники, приблизясь к дворцу, увидели у входа толпу стражей – на всех кастильские наплечники да галисийские нагрудники; неумолимые стражи не подпускали никого и на сто лиг. А тому, кто упорно пытался войти, с железным лицом бросали «нет», разящее метче пули и отымающее речь у смельчака.
– Как же мы-то войдем? – сказал Андренио. – Каждый из стражей – что твой Нерон, только слышно «нон» да «нон».
– Не смущайтесь, – молвил француз, – стража эта только против юности поставлена. Молодых сюда не пускают.
И верно, молодым во владение не было ходу. Их связывали, но после тридцати освобождали от пут, чтобы стали мужчинами, если ты не игрок, не растяпа, не мот, не кастилец [300], словом, не из братства блудных сыновей. А вот старикам, французам и каталонцам вход был свободный, их даже зазывали, заманивали. Вот и наших странников – уж они-то глядели мужчинами, да еще на французский лад, – пропустили без помех. Глядят, еще одна преграда, покрепче, – дверь-то из бронзы, тверже, чем нутро у богача, у галерного погонялы, у мачехи и у генуэзца (что хуже всего!), и заперта крепко-накрепко каталонскими засовами да баскскими замками. Подойдет один, другой, постучит, погремит – ни ответа, ни, тем паче, привета.
– Слушай, – говорит один, – мы же с тобою из одного рода.
И голос изнутри отвечал:
– Род-то род, да дороже свой рот. Когда был я беден, не было у меня ни родных, ни знакомых –