хочется стеснять себе ноги, вот и заказывает для удобства башмаки тупоносые и широкие, говоря: «Что мне с того, что мир широк, ежели башмак узок?» Другие, увидев это, загораются завистью, и все начинают носить тупоносые туфли и подражать походке кривоногого подагрика. Если дамочке малого роста понадобились чапины [732], чтобы пробкой возместить то, чего в мозгах не хватает, дабы быть личностью, тотчас прочие женщины начинают носить чапины, даже если они ростом с севильскую Хиральду [733] или с сарагосскую Новую Башню [734]. Потом появляется такая дылда, что чапины ей ни к чему, она их выбрасывает и переходит на обычные туфли. Все остальные кидаются ей подражать, даже карлицы – и точно, ходить куда удобнее и глядишь моложе, прямо девочка. Какой-то франтихе вздумалось ходить в платье с вырезом, продавая алебастр плеч; за ней и другие, родом хоть из самой Гвинеи, выставляют напоказ – чем богаты, хоть бы и агаты; и у тех и у других – сущее непотребство: не столько одеты, сколь голы. И заметьте – чем мода хуже, неприличней, тем дольше держится. Но чтобы посмеяться всласть, поглядите на вереницу женщин, шествующих друг за дружкой по колесу Времени. У первой – непомерно высокая прическа, которую называли «адмирал», изобрела ее лысая; следующая за ней сменила эту прическу на «рондель» [735], точно сбираясь на бой; за нею другая с «дурачком», от которого лицо кажется круглым, как у дурака; за нею идет сменившая «дурачка» на косы, не заимствуя ни волоска чужого для своей красы; пятая отказалась от кос ради «девушки с кувшином» и откинула на спину предлинный хвост; шестая, скрывая плешь, изобрела пучок; седьмая водрузила на макушку ведерко, чтобы бросать в него все, что о ней говорят; у восьмой косы, как ноги кавалериста, – изогнуты дугой; у девятой закручены в виде ручки кувшина, а вернее, бараньего рога. Так они каждый день по-иному плетут косы и нелепицы, пока опять не вернутся к первоначальной своей блажи.
Но что было отнюдь не смешно, а до слез грустно, так это то, что все меняется к худшему. Спорить нечего, одна женщина тратит теперь на наряды больше, чем некогда целое селение. Больше серебра швыряет на мишуру куртизанка, чем было его во всей Испании до того, как открыли Индии. Дамы в старину знать не знали, что такое перлы, сами были перлами добродетели. Мужчины были – чистое золото, а одевались в сукно; теперь они – тряпки, а щеголяют в атласе. Вокруг столько алмазов, но ни чистоты, ни твердости.
– Даже в словах что ни день новшества, и язык, на котором говорили двести лет назад, нам кажется абракадаброй. Не верите? Почитайте-ка арагонские «Фуэрос» [736] или кастильские «Партиды» [737] – да кто их теперь поймет! А ну-ка послушайте, как говорят люди, проходящие на колесе Времени.
Странники прислушались и услышали, что первый произносил «фильо», второй «фихо», третий «ихо», четвертый уже выговаривал «гишо» [738] на андалузский лад, пятый еще по-другому, да уже не разобрали.
– Что это значит? – говорил Андренио. – Не возьму в толк, к чему приведет этакое непостоянство. Разве то первое слово «фильо» не звучало вполне приятно, более мягко, более соответственно исходному латинскому?
– О да.
– Так почему его забросили?
– Только из страсти к переменам – со словами то же, что со шляпами. Нынешние люди полагают варварами тех, кто выговаривал по-старинному, как если бы потомкам нашим не суждено было отомстить за тех, осмеивая нынешних.
Критило стал на цыпочки, тараща глаза на восходящий край колеса.
– На что ты там уставился? – спросил Придворный.
– Гляжу, не покажутся ли снова Пятые, в мире столь воспетые, – например, Фердинанд Пятый, Карл Пятый, Пий Пятый.
– О, если б это произошло, и в Испании появился этакий Филипп Пятый! Вот кстати бы пришелся! Каким великим королем стал бы, сочетая в себе все мужество и мудрость прежних королей! Но увы, я замечаю, что чаще возвращается не хорошее, а дурное. Блага медлят, зато беды рвутся вперед.
– О да! – молвил Придворный. – Слишком медлят, никак не хотят возвращаться века золотые, опережают их века свинцовые и железные. Легче угадаешь, пророча возобновление бедствий, чем избавление от них. Подобно тому, как вредные гуморы трехдневной или четырехдневной лихорадки знают в приступах свой день и час, не отклоняясь ни на минуту, а гуморы целебные, порождающие веселье и радость, не имеют своего часа и не повторяются в срок, – так войны и мятежи не пропустят ни одного пятилетия, чума ни одного года, засухи тоже знают свой черед, в свои сроки повторяются голодные лета, повальные болезни, всякие злосчастья.
– Но если дело обстоит так, – сказал Андренио, – нельзя ли уловить пульс перемен и предугадать обороты колеса, дабы загодя припасти средства против грядущих бед и научиться их предотвращать?
– Ясно, можно было бы, – отвечал Придворный, – да дело-то в том, что прежде жившие скончались, их сменили другие, не помнящие о тех бедах, не ведавшие тех невзгод, и потому урок не впрок. Являются беспокойные души, охотники до опасных перемен, не испытавшие ужасов войны, – они топчут изобильную мирную жизнь, а затем сами гибнут, вздыхая по ней. И все же есть люди с умом глубоким и здравым, прозорливые советники, что, загодя чуя приближение бури, предсказывают, даже кричат о том, но им не внимают; беда всегда начинается с того, что Небо отымает у нас бесценный дар – здравый смысл. Люди мудрые по неоспоримым приметам прорицают грядущие несчастья: видя в государстве падение нравов, предсказывают отпадение провинций; замечая гибель добродетели, пророчат гибель царствам. О том они вопят, но слушают их с заткнутыми ушами. Потому и приходится время от времени все терять, а потом заново приобретать. Но не унывайте, всему свой день – доброму и злому, удачам и злосчастьям, выигрышам и проигрышам, плену и победе, тучным годам и тощим.
– О да, – молвил Андренио, – – но мне-то какая прибыль с того, что после меня привалит сплошное блаженство, ежели на меня свалятся все мыслимые беды? Выходит, невзгоды мне, а удовольствия другим?
– Лучшее средство – быть благоразумным, держать глаза открытыми и все разуметь. Эй, развеселись! Еще придет время, когда будут ценить добродетель, чтить мудрость, любить истину и все доброе восторжествует.
– И когда это время настанет, – вздохнул Критило, – нас уже не станет, и косточки наши истлеют. О, блажен, кто видел тех мужей в простых суконных кафтанах и тех жен в чепцах и с прялками! Да, с тех пор, как забросили мотовила, праздность все отравила! Когда же вернется католическая королева донья Изабелла и отправит слугу с поручением: «Скажите донье Такой-то, пусть придет нынче провести со мною вечер и принесет с собою прялку, а графиня пусть захватит подушечку для шитья»? Когда ж услышим мы снова, как на заседании кортесов король заявляет, что не ест курятины, – и люди знали, что курица, которую он однажды съел в четверг, была поднесена ему в подарок? Или слова другого короля, что, хотя