многоопытному мужу его промахи: кольните шилом суелюба надутого; намекните богатому, что не он наживал, а дедушка, да лопатой, и пусть оглянется назад, чем лезть наверх; напомните, как торговал пончиками тот, кто сегодня отворачивается от рябчиков; льву о его трусости, фениксу о гусенице [563]. Так что не дивигесь, если мы убегаем от Правды, – больно горяча, жжет сердце. Вон, глядите, лежит титан надутый, а убил его ребенок, притом шпилькой, которую, говорят, продал титанов дедушка; поделом внуку, надо было притвориться глухим. Итак, нечего вам изумляться, коли все, обезумев, убегают, чтобы избежать позора.
– А отчего бегут вон те солдаты? – спросил Андренио.
– Чтобы не сказали, что они убежали, что они из тех, кто fugerunt, fugeruni [564].
Один бежал, выкрикивая:
– Правда, правда! Да не для моих уст, тем паче не для моих ушей.
– Таких встретите толпы. Все бы хотели правды для других, а им чтобы правды и не попробовать.
– Что ж, господа, – рассуждал Андренио. – ежели всякая нечисть бежит – Вельзевул с ней, и пропади она пропадом, но я вижу, бегут и сиятельные солнца?
– Да, чтобы не попрекнули родимыми пятнами.
Все ближе и все громче слышались возгласы:
– Уже рожает! Прочь, прочь, сейчас появится! Бегите, государи!Улепетывайте, сановники!
При этих криках некоторые даже почтовых нанимали. Другие, будто зорю заслышав, вскакивали на лошадей. Иной властелин загонял по шестерке, впряженной в карету. Все это, впрочем, происходило в Италии, где правды страшатся больше, чем ядра из оттоманского василиска [565]. Правду там редко встретишь, не в ходу она.
– С каких же это пор Правда брюхата? – спросил Андренио. – Я-то считал ее дряхлой, ветхой старушонкой, а она, гляди-ка, еще рожает.
– Говорят, уже много дней, даже лет, как забрюхатела от Времени.
– О, тогда она много чего народит.
– Во всяком случае, что-нибудь необыкновенное.
– И все это будут правды?
– Все, как одна.
– Вот когда придется кстати поговорка: «В ненастную ночь родилась дочь». Почему бы ей не рожать каждый год, а не копить полное брюхо правд?
– Ого, чего захотел! Нет, она зачинает в одном веке, чтобы родить в следующем.
– Но тогда истины будут устаревшие.
– Вовсе нет, вечные. Разве ты не знаешь, что истины из той же породы, что кизил, – красные ягоды незрелые, а гнилушки сладкие, спелые? Истины, от которых краснеешь, несъедобны, их проглотит только баск.
– В прежние-то в золотые века Правда, наверно, рожала каждый день.
– Вот и нет, тогда это было ни к чему. Она не зачинала, сразу выговаривалась. Но теперь ей говорить нельзя, вот и лопается от переполнения. А извергнуть боится, как ежиха, которая, чем дольше задерживает роды, тем больше чувствует иглы детенышей и боится произвести их на свет. О, сколько потаенных диковин, думаю, хранит молчаливо Правда в тайниках своей зоркости и приметливости! Потому и говорил один мудрец: женился, так молчи. Чудесные роды! Сколько дивных красот она явит миру!
– А я подозреваю, – сказал Критило, – что это будут чудовища престранные, ублюдки немыслимые, выродки неслыханные, уроды без ног, без головы. Будь это чада удачные, кругом гремели бы панегирики.
– Что бы там ни было, – сказал Угадчик, – они должны выйти на свет. Иначе с Правдой не бывает – ежели понесет, то должна либо лопнуть, либо родить. Как сказал величайший из мудрецов [566] – кто может удержать зачатое слово?
– Скажи мне, – спросил Андренио, – неужто ни слуху не было, ни толков о том, что родит Правда? Сына или дочь? Что толкуют кумушки? Что врут врачи? Не слыхал ли ты какого-либо занятного вздора о глубокой сей тайне?
– Многое можно тут сказать, и еще больше есть, о чем умолчать. Едва весть об этой беременности подтвердилась, страх как перетрусили те, кого это касалось, кто боялся погореть, – а касалось это почти всех смертных. Пошли советоваться с оракулами. Первый оракул ответил, что родится свирепое чудище, столь же злобное, сколь безобразное. Представляете себе смертельный страх всех смертных? За утешением обратились к другому оракулу, и не напрасно: его ответ гласил, что родится чадо дивной красоты, дитя столь же прекрасное, сколь приветливое. Смятение только усилилось – то ли, это ли сбудется. И порешили люди Правду удушить, но все попытки были тщетны, Правда, говорят, бессмертна – пусть отныне знают об этом все. Она, говорят, как река Гвадиана, – тут уйдет под землю, там выйдет наружу, сегодня пикнуть не смеет, думаешь, похоронили ее, а завтра, глядишь, воскресла – нынче шепчут ее по углам, завтра в кружках и на площадях. Придет день родин, и узнаем мы тайну, кончится наше недоумение.
– А ты что об этом думаешь? Ты ведь хвалишься, что все умеешь угадать. Что учуял? Не догадался ли, каково будет чадо – чудище или чудо?
– Одно могу сказать, – отвечал тот, – первым оно будет для глупых, вторым для разумных. Я сказал бы, что первое…
Но тут показалось странное существо – оно не то чтобы само бежало, но заставляло других бежать. Все расступались перед ним – не то что улица, целая площадь пустела. И орало во все горло:
– Меня обзывать безумцем, когда я стольких вразумляю? Меня – дураком, когда других учу понимать? Меня, меня – умалишенным, когда я помогаю обрести ум?