Нет описки без писателя, нет глупости без радетеля, и чем она глупей, тем более рьяного. Сколько голов, столько – не скажу умов, нет! – причуд. Вот однажды взялись умники, те, что лезут в адвокаты рода человеческого, осуждать мудрую Природу за то, что началом жизни она установила детство.

– Самый никчемный, – говорили они, – самый бестолковый из всех четырех возрастов! Правда, таким образом жизнь начинается приятно и легко, да только в глупости. А раз невежество всегда опасно, сколь пагубнее оно в начале! И этаким-то манером должны мы вступать в мир, во вселенский этот лабиринт, сложенный из коварства и лжи, в мир, где сотни глаз и то мало! Нет, негоже это придумано. Надо жаловаться – нас обманули, пусть исправят ошибку!

Недовольство людей вскоре дошло до верховной консистории – уши правителей чего только не услышат! И велено было хулителям предстать пред высочайшие очи. Жалобу, сказывают, выслушали благосклонно и предложили ходатаям самим избрать возраст, с коего, по их рассуждению, лучше начинать жить, но с условием, – кончать они будут противоположным: к примеру, ежели началом будет веселая весна детства, то конец придется на унылую зиму старости; а ежели начнут со зрелой осени, с возраста мужества, прощаться с жизнью доведется в необузданное лето юности. Дано им было время хорошенько все обдумать да обсудить, а как придут к согласию, пусть, мол, представят свое решение – тотчас будет исполнено. Тут-то и пошли споры, вавилонское смешение мнений, на каждое предложение сыпались со всех сторон возражения. Одни предлагали начинать жизнь с молодости – из двух-де крайностей лучше безумец, чем глупец.

– Вздор несусветный! – возражали другие. – Не жизнь тогда будем начинать, но в пропасть катиться; не в мир вступать, а в край погибели, да вратами порока, не добродетели; а как завладеют пороки башнями души, кто их выгонит из крепости? Поймите, ребенок – нежный росток; согнется налево, его можно еще склонить направо, но юноша необузданный да разнузданный советов не слушает, наставлений не терпит, все делает наперекор и во всем ошибается. Поверьте, из двух крайностей безумие куда опасней неведения.

О недужной старости долго спорить не пришлось, хотя кое-кто и ее предлагал, – чтоб уж камня на камне не оставить, все перевернуть.

– Ба! – сказали те, кто был менее глуп. – Старость – не радость, а гадость, в этом возрасте лучше жизнь покидать, чем начинать; всяческие немощи облегчают смерть, делают ее более сносной. Страсти в эти лета спят, зато бодрствует прозрение – перезрелый, а потом иссохший, плод сам падает.

Наибольший успех имела партия, отстаивавшая возраст зрелости.

– Вот это годится! – одобряли книгочеи. – Начало будет великолепное – в полдень разума, при полном свете суждения! Великое преимущество – войти в запутанный лабиринт жизни при ярком солнце! Да, эта пора – царица всех прочих, лучшая пора жизни. С нее начал первый из людей, таким его ввел в мир Верховный Мастер – существом законченным, совершенным, зрелым и до мелочей отделанным. Ясно! Прекратим споры и пойдем просить у Божественного Творца этой милости.

– Погодите! – молвил некий разумный человек. – Ну, кто когда начинал с самого трудного? Искусство этого не советует, природа так не поступает – напротив, во всех своих творениях оба восходят от легкого к трудному, от малого к большому, пока не достигнут совершенного. Разве кто-нибудь начинает подъем с гребня горы? А тут едва человек начнет – да с немалым трудом – жить, как обсядут его заботы, обременят обязанности; не законченным будет он, а конченым, ведь ему надо стать личностью, а это в жизни наитруднейшее. И ежели для начала жизни не годятся немощи старика, тем паче – труды мужа. Кто пожелает жизни, если будет с нею знаком? Кто захочет вступить в мир, зная, каков он? Нет, дайте человеку пожить какое-то время для себя – ведь детство и половина юности еще принадлежат ему, лучших дней ему не видать во все годы жизни.

Спор этот так и не кончился, и сейчас идет, и будет идти, и никогда люди не придут к согласию, не вернутся с ответом к Верховному Творцу, который потому и не отменяет установление, чтобы человек начинал жизнь с ничего не ведающего детства и заканчивал умудренной старостью.

Наши странники по миру, путники по жизни, оказались уже у подножья седых Альп – голова Андренио начала белеть, лебяжий пух Критило редеть. Был сей край так уныл и угрюм, что у всех, кто в него вступал, кровь леденела.

– Ого, – сказал Андренио, – этот перевал я назвал бы скорее вратами смерти, нежели дорогой жизни.

И примечательно, что те, кто прежде переходил через Пиренеи потея, ныне переходил Альпы кашляя, – сколько в юности попотеешь, столько в старости покашляешь. Некоторые из горных вершин были белы, другие – плешивы, а из скал выпадали камни-зубы. Не струились весело и резво ручейки в жилах – жестокий холод заморозил и веселье и живость. Все вокруг охладело и замерло. Деревья стояли обнаженные, без прежней буйной зелени, растеряв пышную листву, а ежели где и остался листок-другой, то столь зловредный, что, падая, убивал: потому-то умиравшая старуха сказала: «Я буду держаться за листья дерева апельсинового» [523]. Воды не смеялись, как прежде, но рыдали, даже льдинки скрипели. Соловей не пел, влюбленный, а стенал, разочарованный.

– Что за хмурая область! – сетовал Андренио.

– И нездоровая! – добавил Критило. – Кипенье алой крови сменилось разлитием черной желчи, хохот – стонами, повсюду хлад и печаль.

Так меланхолично рассуждали они и вдруг заметили средь немногих, кому удалось ступить на снежный прах, человека со столь странной походкой, что странники стали втупик, не понимая, идет он вперед или назад; его поза противоречила шагам – лицом повернут к ним, а шел в направлении обратном. Андренио утверждал, что чудак приближается, Критило – что удаляется; как часто двое, видя одно и то же и при том же свете, расходятся во мнениях. Любопытство пришпорило их, и вскоре, нагнав чудака, они убедились, что у него два лица и походка впрямь двусмысленная; думаешь, идет к тебе, а он убегает; а когда кажется, что он совсем близко, он далеко.

– Не дивитесь, – сказал он им, – под конец жизни все мы рассуждаем двусмысленно и поступаем двулично. Иначе, чем с двумя лицами, в наши года не прожить: одно улыбается, другое хмурится, одними устами говоришь «да», другими «нет», и только так обделываешь свои дела. А когда станут требовать исполнить сказанное и упрекать, что не сделано обещанное, отвечаешь: «скоро сказка сказывается», «обещанного три года ждут», от языка, мол, до руки целых две лиги, притом каталонских [524]. Соглашаемся на испанский манер, а отрекаемся на французский – по примеру Генриха [525], который одним росчерком подписал два противоречащих договора, не обсушив перо и не обмакнув дважды в чернила. Говорим на двух языках зараз, и пусть там жалуются, что нас не понимают, мы-то себя хорошо понимаем. У нас две физиономии, первая и вторая, одна твердит «исполню», другая шепчет «полно!» Первою всем угождаем, второю себя ублажаем. Как часто плачем вместе с плачущим, смеясь в душе над его глупостью! К примеру, некий вельможа, всем нам известный, одной рукой приветствовал просителя, а другою грозил пажу, что его впустил. Посему не верьте умильным минам, не радуйтесь милым словесам. Глядите глубже, и увидите

Вы читаете Критикон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату