худое вгрызался. Хвалился тем, что у него дурной глаз; «Проклятье всему, что вижу». И глядел на всех.
И вот этот человечишко, в себе не имея ничего доброго, а потому в других видя только дурное, не знал большей радости, как делать гадости. Целый (отнюдь не божий) день швырял всякие «но» да камни, тут же пряча руку; ни одну кровлю не пощадил. А каждый думал, что сосед бросил, и тем же платил. Этому кажется, что по нему бьет тот, а тому, что этот, – подозревают один другого, камни кидают и руки прячут. Иной бросит несколько камней наугад – хоть один да попадет! Смятенье, камни сыплются градом, никому нет пощады, и жить нет сил и прекратить невозможно. Летят камни со всех сторон, откуда, почему – неведомо никому, не осталось ни одной крыши целой, чести незапятнанной, жизни безупречной. Сплетни, слухи, пересуды, кривотолки – нет удержу бесам злоречья.
– Я-то этому не верю, – говорил один, – да люди о нем сказывают вот что.
– Как жаль, – говорил другой, – что об этой женщине такая молва.
И с видом сочувствия швырнут камень – кровля вдребезги. Находились и такие, что в отместку разбивали голову швыряльщику. Вот так колобродил в мире вездесущий озорник. Взял он себе и другую манеру, еще зловредней, – бросал в лицо не камни, а угли, от коих оставались гадкие пятна; почти все ходили как ряженые – у кого сажа на лбу, у кого на щеке, у того крестом через все лицо, каждый над другим хохочет, а себя-то не видит, своего уродства не замечает. Ходят сажей меченные и друг над дружкой потешаются.
– Не видите разве, – говорил один, – какое безобразное пятно в роду у имярек? И еще смеет срамить других!
– Хорош гусь! – говорил другой. – Своего позора не видит и ближних осуждает! Не дай бог попасть к нему на язык!
– Да поглядите, кто говорит! – выскакивал третий. – Он-то, имея такую жену! Лучше бы за домом смотрел, узнал бы, откуда ее наряды.
А тем временем сосед ахал да крестился:
– Как он не понимает, что ему-то надо бы помолчать, у самого сестрица известно какова!
А об этом соседе кто-то замечал:
– Сам бы помалкивал, вспомнил бы своего дедушку, кем тот был. Кому бы молчать, те больше всех шумят.
– Экое бесстыдство! Он еще смеет осуждать!
– Видали нахалку? Всех подруг перекричит, обругает, опозорит.
Такая идет в мире игра, всесветное поношение – одна половина поносит другую, один другого позорит, и все запятнаны. В глаза и за глаза издеваются – кругом смех, злословие, презрение, тщеславие, невежество и глупость. А гадкому шуту раздолье.
Кто посмышленней – пусть и не счастливей, – те, замечая, что над ними смеются, шли к всеобщему зеркалу, к фонтану посреди площади, взглянуть на свое лицо, отраженное в его хрустале, и, увидев пятна сажи, тянулись рукой к воде – вода поможет, очистит; но, чем больше мылись да чистотой хвалились, тем пуще им доставалось – обозленные их чванством окружающие говорили:
– Не этот ли занимался куплей-продажей? Вот и теперь расхваливает свой товар, чистоту свою!
– Погоди, а вон тот – разве не сын такого-то? Сколько-то реалов приобрел, а стыд вовсе потерял! Ведь дворянство его не мечом, веретеном добыто! [489]
Бывало и так, что, на их беду, от воды проступали пятна, давно позабытые. У выдававшего себя за дворянина проступило на лбу клеймо раба – другого клейма ставить негде.
– Из верных рук знаю, – говорил один, – что вон тот – такой-сякой-немазанный.
А руки-то были грязные, уж очень густо мазали. Высокородная дама, гордясь самой алой кровью в королевстве, сетовала, что злословие и ее не щадит, а того, неряха, не понимала, что на парче пятно заметней, как на красивом лице прыщ. Другая конфузилась, когда ее, почтенную матрону, попрекали в детстве совершенным пустячным проступком. Некто ожидал назначения на важную должность, и вдруг на лице проступило пятно проказы юных лет. Весьма кручинился государь, на чье светлое чело некий историк, отряхивая перо, посадил кляксу. Многие прямо из себя еыходили, что давнее прошлое на свет выходит.
– Добро бы пятна изобличали, кто я есмь, но страдать из-за пра-пра-прадеда!
– Почему, – возмущался другой, – из-за дел времен царя Гороха меня выставляют шутом гороховым?
Правильно было бы сидеть да помалкивать, да не хвастать, чтобы твой герб не высмеяли как горб. Уж таковы пятна чести – хочешь их смыть в фонтане тщеславия да спеси, а они только пуще проступают. Всяк бросал в лицо другому подлости тысячелетней давности. Так славно да бесславно пошло дело, что не осталось лица без родимого пятна, глаза без бельма, языка без типуна, чела без морщины, ладони без трещины, щеки без затрещины, ноги без мозоля, спины без горба, шеи без зоба, груди без кашля, носа без насморка, ногтя без подноготной, девицы без подколодной, головы без тумана – ни волоска без изъяна! У каждого этот злыдень находил на что пальцем указать, чем людей пугать. И все от него убегали, громко крича:
– Берегись, паскудник идет! Берегись, сплетник идет! Ух ты, язык треклятый!
Поняли наши странники, что речь идет о Моме, и тоже пустились бы наутек, не останови он сам вопросом, чего они ищут, – дескать, по виду явно чужаки, вид растерянный. Ответили они, что ищут добрую королеву Гонорию.
– Добрую женщину? В наше-то время? – вскричал Мом. – Сильно сомневаюсь Уж в моих-то устах доброй она не окажется. Всех их знаю, насквозь знаю, доброго в них ничего не нахожу. Минуло доброе старое время, а с ним и все доброе. Послушать стариков, все доброе – в прошлом, все дурное – в настоящем. И все же берусь быть вашим компасом: обойдем весь город, попытаем счастья, хотя дело это нелегкое; счастье – из тех благ, которых, мнится нам. в мире полно, а на деле пустым пусто.
И вот услыхали, как убеждают одного простить врагу, угомониться, но тот отвечает:
– А честь?