паутину, сделали его публичным философом. Тут он стал более всего похож на своего, наверное, самого нежно любимого героя – мудреца Тевье. Тут он стал сам мифологическим персонажем. По праву своей легендарности он позволял себе противоречить. Как царь Соломон. Его Мюнхгаузен перед полетом на луну бросил в сердцах: «Господи, как надоело умирать», полагая, что умирать ему еще придется много раз.

Его Свифт на генеральной репетиции своих похорон объясняет актерам:

«– Вы склонитесь надо мной… Подойдет доктор, составит протокол… И все – после этого я исчезну… Совсем!..

– И не выйдете на аплодисменты?

– В этот раз нет».

…Судя по всему, автор и режиссер своей жизни Гриша Горин догадывался, что играет с огнем.

Еще Мюнхгаузен в ответ на известное соображение о том, что юмор продлевает жизнь, меланхолично заметил: «Тем, кто смеется, – продлевает. А тому, кто острит, – укорачивает».

И укоротил.

Но Гриша снова и снова выходит на аплодисменты со своими фильмами, спектаклями, телепередачами. И его имя поминают со смехом. И ничего лучше мы сегодня сделать в память о нем не можем.

Александр Галин

Менестрель нового русского Средневековья

Когда прощание на ленкомовской сцене закончилось, его вынесли на руках через распахнутые двери театра. Толпа расступилась, и гроб поместили в длинный черный автомобиль. Понесли венки, охапки цветов, вышли заплаканные артисты, с лицами, знакомыми миллионам. Засуетились милиционеры и охрана, толпа отхлынула, давая катафалку дорогу. Машина развернулась и направилась к Пушкинской площади. Милиционеры быстро сняли ограждение, открыв дорогу в обе стороны заждавшимся водителям. И как-то быстро-быстро Малая Дмитровка заполнилась привычными машинами. В их будничном потоке, сразу и вдруг, потерялась та, что всего лишь минуту назад была центром всеобщего людского внимания. Но у светофора траурная машина затормозила – ей выпал красный свет, как будто кто-то решил задержать подольше этот автомобиль, чтобы те, кто осиротело остался стоять у театра, могли его подольше видеть. Это был нерегулируемый перекресток. И произошло чудо: зеленый больше не зажигался. Машины, плотным потоком подошедшие к перекрестку снизу, со Страстного бульвара, некоторое время терпеливо ждали, а потом стали нервно сигналить. В действиях водителей не было святотатства – они не знали, финал какой церемонии они застали. Но зеленого не было. Был по-прежнему красный. Красный горел, как предупреждение о какой-то опасности, о катастрофе. Водители сигналили все требовательнее, и так продолжалось долго. Звук многих клаксонов нарастал – но красный, не мигая, продолжал держать всех в неподвижности! Ревели и стонали машины! Это была симфония сопротивления! Симфония протеста!

Автором этого дорожного реквиема было не замыкание в светофоре, а какое-то чудо. Именно оно заставило людей, злясь и недоумевая, неотрывно давить на клаксоны, приветствуя одного из немногих великих наших весельчаков, кого только что оплакали и кого везли к месту его вечного покоя. Эти сирены были гимном, последним земным аккордом и началом славы.

Мы стали верить в чудеса, как когда-то, в далеком Средневековье, люди верили в них. Многострадальная потребность чуда сохранилась там, где у человека нет возможности самому позаботиться о своих близких и самом себе. Вера в чудо – удел бедных и бесправных. Ожидание чуда – в воздухе африканских хижин, среди фазенд больших латиноамериканских городов. В затерянных на краю земли безвестных селениях, на окраинах мегаполисов миллионы сердец учащенно бьются при одной только мысли об удаче. Обездоленные люди искренне верят в бога, потому что он может творить чудеса.

Как мы все ждали чуда в начале девяностых! Восторженные люди ожидали перемен и выходили тогда на улицы, защищая новую русскую историю и свободу. На нас благожелательно и благосклонно смотрел мир. Дряхлые и состоятельные демократии по-отечески советовали и поддерживали деньгами. Мы все ждали, что оно вот-вот придет, наше чудесное капиталистическое завтра. Казалось, что через год-два и мы рванем ввысь, в свободное гуманистическое будущее. Быстро забывались приметы тоталитаризма, дремотно-хмурые будни эпохи застоя. Стали все больше заметны молодые, живые лица. В этот короткий, как миг, исторический отрезок все были веселыми и наивными. В Москве везде шла горячечная стройка. В воздухе мерещилось русское экономическое чудо. Над столицей стоял известковый смог от возрождавшегося главного собора православия. По всей Руси звонили восстановленные колокольни. То тут, то там вспыхивали свежей позолотой отреставрированные храмы, и это прибавляло радости. Все вокруг было подчинено духовности, о материальном не думали вовсе. В какой-то беспечной эйфории, в бесконечном вселенском толковище о демократических и общечеловеческих ценностях лихо промелькнула приватизация. Не сразу заметные, как первые грибы, появились собственники. По старинке и они не торопились на свет божий, боялись еще тогда пролетарского гнева. Но уже обжигался кирпич на высокие глухие заборы и кипел в домнах чугун для решеток и ворот. Люди удивлялись другому. Вспомните первых российских юношей в пейсах, с торой в руках, шагавших в еврейские школы. Оранжевые толпы буддийских монахов гуляли по Москве, будто по горам Лаоса, и казалось, что именно в московских дворах и была их главная среда обитания. Но не успели мы опомниться от первых уроков демократии, как началась большая многолетняя кавказская война. Все, как заговоренные, смотрели на экраны телевизоров. Они стали окнами в неведомый доселе мир. Сцены казней и пыток, засад и нападений чередовались с «сольниками» эстрадных примадонн. Потом, осмелев, замелькали авантюрные герои передела собственности с золотыми цепями, в перстнях на татуированных пальцах. Помчались на джипах вассалы режима, в масках, в полевой форме цвета хаки! Прелестные девы, принимавшие американские и близкие к ним денежные знаки, как банкоматы, окружили Кремль и Красную площадь! Все смешалось! Благородные идальго и коварные злодеи политического олимпа. Так быстро, сменяя один карнавал за другим, прошло десять лет, и вот мы теперь, из двадцать первого века, с удивлением смотрим на последнюю декаду века двадцатого и начинаем постепенно прозревать и видеть в ней некие черты другой исторической эпохи – нового русского Средневековья.

Дети подтекста, мы не сразу поняли, что жизнь угрюмо упрощалась. Мы тогда не догадывались, что время, все убыстряясь, влекло нас не вперед, в двадцать первый век, а назад – в Средневековье! Были те, кто увидел это раньше других. Увидел и описал новое Средневековье, новое русское варварство!

Это сделал веселый менестрель русского театра, поэт и драматург Григорий Горин. Он не просто переложил известные тексты на язык современного человека и современного театра, он сделал это ярко и смешно. Он открыл нам нашу собственную Историю, одев ее в карнавальные костюмы далекой эпохи.

Внешне он не был похож на прорицателя и пророка. Он был вроде бы безобидный весельчак, который шутил и веселил почтенную публику, как и положено театральному люду. Он писал комедии, почти сказки. Он не выдвигал себя в пророки, не из боязни оказаться лжепророком, а скорее всего от избытка чувства юмора, которого хватало на то, чтобы не возводить виртуальный прижизненный памятник самому себе. (Занятие это увлекательно и прибыльно, что доказали многие наши современники.) Он решил, что не годится в пророки. Григорий Горин был частым гостем на телеэкране, стал даже телевизионной звездой. И на него оглядывались и узнавали. Но он не кликушествовал, а рассказывал анекдоты. Он, в прошлом врач, врачевал людей радостью. Он не поменял манеру речи, не закидывал голову и не закатывал глаза. Он остался тем, кем был, – комедиографом! Он не хотел превратиться в еще одного малоформатного мессию. Он любил и понимал человека, такого человека, каким был и сам, – веселого и легкого, не причиняющего зла ни миру, ни людям.

Он был мудр, как человек, знающий жизнь и людей. Он написал «Поминальную молитву» – пророческую по своей сути театральную притчу. Этот еврейский театральный эпос лишен монументальных героев и заключает в себе простую историю о том, как трудно прокормить семью и трудно выдать дочерей замуж, и еще о том, как трудно выживать, когда тебя выжигают. Сценическая молитва Горина была произнесена им в предощущении новых погромов. О том, как бессмысленна злоба, как зависть питает и подталкивает людей к злодеяниям, поставлен захаровский спектакль, и, светлой памяти, Леонов-Тевье появился на сцене тогда, когда страх пополз по темным московским улицам и шепотом стало передаваться из уст в уста забытое слово – «погром». Предложенная Гориным для театра история Тевье для многих открыла великого еврейского писателя Шолом-Алейхема. И в этом выборе темы было понимание эпохи, провидческое ощущение ее опасных, скрытых средневековых процессов.

Его речь, как бы в насмешку над серьезными, настоящими сказителями, лишенная шипящих, его удивленно-приподнятое над миром лицо – все делало невозможным причислить его к так называемой

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату