нарядные справили – для улицы, для хороводов, возраст-то невестин уже, надо же себя показывать, на семнадцатом ее году, – тогда вот что-то промелькнуло между ними, оставило зарубки на памяти и теплом всякий раз грело сердце при воспоминании.
Однажды они из Ольшанска с воскресных базарных торгов вместе ехали. Антонина отбилась от своих в толпе, в рыночном многолюдье, сколько ни искала – не нашла, и пришлось ей идти домой в одиночку, пешком. В поле ее нагнал Аверьян; возил с отцом продавать масло, отец остался на ярмарке кончать свои торговые дела, потолковать с нужными людьми, а Аверьян с пустыми бочками на телеге, на малорослой крутобокой гнедой один тарахтел по дороге назад в Гороховку. Был он без шапки, волосы у него отросли густые, длинные, русые, вьющиеся на концах, была на нем голубая рубаха навыпуск, подпоясанная витым шнурком с кисточками, черные штаны в светлую полоску, хромовые сапоги – припылившиеся, но все равно с блеском. Они, Лопуховы, хорошо уже жили, денежно, маслобойка приносила доход.
Аверьян посадил Антонину, и они поехали дальше вместе под жарким дневным солнцем, узкой полевой дорогой, стиснутой с обоих боков рослыми, бледно-зелеными еще хлебами, с шумом обметавшими колосьями тележные спицы, свешенные с грядки босые ноги Антонины, – обувку она сняла, когда пошла домой, чтоб не тратить ее зря и чтоб легче было ногам.
На покосах стояли огромные копны пахучего сена, кой-где оно лежало еще в валках, просыхая, сенной дух кружил, дурманил голову – так пряно, сильно пахло молодое сено, разогретое щедрым солнцем.
Антонина не заметила, как, в какой момент Аверьян свернул с дороги на покосы, к копнам. Лошадь они бросили, она с повозкой ушла от них к валкам хрупать свежескошенную, еще волглую траву, а они, развалив копну, лежали на сене под огромным небом в белых облаках, о чем-то говорили. Антонина плохо понимала – о чем, не запомнила ни одного слова, да слова и не значили ничего, значило то, что они были вдвоем, одни в безлюдье поля, и это волновало Антонину до удушья в груди, почти до дурноты какой-то, беспамятства. Так она не была ни с одним еще парнем. Она отвечала что-то Аверьяну, какие-то слова срывались с ее сухих, сразу потрескавшихся губ. Потом Аверьян стал хватать ее за грудь, навалился, стал целовать беспорядочно, куда попадали губы; кофточка трещала на ней, задралась юбка, оголив ее колени, бедра. Антонина отбивалась, отталкивала Аверьяна руками, выворачивалась из-под него, а сама истомно таяла от сладости этой борьбы, жгучих, как яд, поцелуев, от дерзких прикосновений Аверьяновых рук, шаривших по всему ее телу. Истомленные, обессиленные, они затихали, потом тут же снова поднимали в сене возню, задыхаясь от его знойно-вязкого духа, от поцелуев, таких долгих, что Антонине казалось – сердце ее неминуемо лопнет, разорвется, если она не глотнет сейчас воздуха.
До главного в тот раз не дошло, и вообще на этом все и кончилось, Аверьян вскорости переселился на лесопилку, а потом разорили их семью, усадьбу, и они виделись лишь изредка, и то издали, и ничего подобного этому дню в сене у них уже не было.
А там Аверьян совсем исчез, перестал появляться в деревне. Говорили, уехал, чтобы не тыкали его отцом, кулацким происхождением, куда-то на юг, на корабельные заводы…
…С хрипотцой в горле от долгой жажды, отвычки говорить с людьми Аверьян продолжал свой рассказ дальше – как семь суток шел днем и ночью ярами, целиной, глухими дорогами, избегая большаков, среди раненых и гражданских беженцев, как не один раз он и эти люди попадали почти что в полное окружение, да вырывались. Антонина слушала с замиранием, столько страшного он говорил, но ей хотелось знать про него и другое, сразу, в минуту, все – как шла его довоенная жизнь, женат ли он, где его дом, семья и кто у него есть, какие дети, где воевал он, – и она спрашивала про все это, перебивая его своими вопросами.
Он отвечал тоже отрывочно, вперебивку.
– А нигде меня и не носило особенно, я как тогда в Николаев уехал, добрые люди присоветовали, так все там и жил, специальность у меня была электросварщик, деньги получал хорошие… Поначалу в общежитии койка, потом комнату дали, двенадцать метров… Нет, так и не оженился. Хотел на одной, да чтой-то не понравилась потом, раздумал… Часть наша много где была, с июля самого, – под Борисовом, под Смоленском, на брянском направлении. Народ побьют, на формировку – да опять… Я пулеметчик был, со станкачом, «максим» – знаешь? На колесах который. Покрошил я их! Бо-ольшая б, должно, цифра вышла, посчитать. Я позицию всегда с умом выбирал, где-нибудь в тенечке, под кустом, под деревом. Замаскируюсь – с трех шагов не углядишь. Подымутся, пойдут – они поначалу все нахрапом лезли, густо, – тут я их и валю… На передовой главное – без горячки, спокойненько, чтоб голова была ясная… Иной как ошалелый садит всю ленту дуром, а я очередями, прицельно, наверняка. Наведу не спеша, поправочку на расстояние, на ветер, – они и брык один за другим… Если по машинам, мотоциклам – особая лента, бронебойно- зажигательная. Хоть одну, а в припасе всегда держал, на случай. Они и горят тут же, с первой очереди. Станкач – машина верная, бьет сильно, далеко, прицел удерживает точно, это не то что тыркалка этот, дегтяревский, с диском… Конечно, надо еще уметь…
Аверьян говорил без похвальбы, просто как мастер говорит о своем ремесле, которое он постиг.
– Да ты прямо героем там был! – не удержала Антонина в себе этого восклицания.
– Ну, героем – не героем… – Похвала не тронула Аверьяна, он эти слова как бы пропустил мимо. – Там иначе нельзя, вот что! Раз на передовую попал – или ты их кроши, или они тебя в два счета ухайдачат… Ну, а зачем мне свою жизнь терять, другой уж не будет… К тому ж не трехлинейка эта, хлолалка, в руках была» а станкач, им воевать можно…
Аверьян передохнул, облизнул языком шершавые губы.
– А пришел я, между прочим, к тебе не случайно. Шел – всяко путлял, и так приходилось, и этак, в какой стороне стрельбы нет – туда и сворачивали. А как вышел я вчера на Ольшанский район, так и решил: ну, буду теперь держать курс на Гороховку. Родные все ж места, давно не бывал, Антонина там, любовь моя когдатошная, с ней повидаюсь!
– Надумал! – хмуро усмехнулась Антонина, скрывая, что слова эти про давнишнюю любовь пришлись ей по душе. Помнит, значит! И в такое время вспомнил, когда немцы по пятам догоняют, когда иной бы подумал – не задерживаться надо, а на попутную машину да поскорей, подальше в тыл… Но вслух она сказала, вкладывая в свои слова неверие и укоризну: – Десять лет, как ни больше, нужды такой не имел. Должно, и не помнил даже!
– Кабы не помнил – я б тут сейчас не сидел, – сказал Аверьян веско. – Если хочешь знать, я и жену себе не завел, что помнил. Ко мне ведь многие девки с этим лезли, сами. Парень я, как видишь, не кривой, не хро?мый, отдельную комнату имел, получки выгонял побольше инженеров, одевался – шик, картинка, в выходной желтые полуботиночки, коверкотовый костюм, рубашечка шелковая, белая, с отложным воротничком… Приду с ребятами в парк пива выпить, стою у ларька с кружкой, а девчата парочками тут же мимо – шмыг, шмыг, глазами – зырь, зырь… Но мне ни одна не нужна была, я об тебе помнил!
– Ну и что ж ты… если помнил… – затрудненно произнесла Антонина, до краски в лице смущенная таким прямым, откровенным признанием Аверьяна. – Что ж ты на открылся, не приехал? Письма даже ни разу не прислал! Иль на марку денег не хватало? – спрятала она себя за шутку, за слегка язвительный тон.
– А зачем бы я был тебе нужен? – спокойно, как не раз обдуманное, сказал Аверьян. – Подумай, кто ты и кто я? Могло бы что у нас произойти? Ты вон кто – председательница, член партии, депутат, орденом награжденная, а на мне то еще клеймо… Ну, заявился бы я сюда. Ну, допустим, и у тебя ко мне старое ожило. Я ведь знаю, ты по мне сохла, мне говорили подружки твои, и сам я это видал, чуял… Не случись так в тридцатом годе, мы б с тобой поженились, это точно… Мне ни до тебя, ни после ни одна девка так не нравилась… Ну, так вот, значит, допустим, пришел бы я к тебе со сватаньем… Пошла б ты за меня, даже если б захотела? Представляешь, что поднялось бы? Такое б вокруг этого завертелось! Да не допустили б ни за что, и тебе б свету белого не стало, и мне б только одно – бежать, да подале. Вся бы сразу власть тут же вмешалась, и вперед всех – партийная, что ты себе ради блажи анкету, всю биографию портишь, их таким делом конфузишь. Они тебя идейно воспитывали, воспитывали, а ты – на тебе, за классового врага замуж собралась! Вот что было бы!
– Да какой же ты враг?! – воскликнула Антонина. В словах Аверьяна слышалась застарелая боль, проевшая ему душу, бередившая ее, как незаживающая рана. – Ну, отца твоего – верно, да и то зазря, перегнули, отобрали б одну маслобойку, и дело с концом. Ну, а ты при чем? Сын за отца не ответчик, себя ты полностью обелил рабочим своим стажем, трудом своим…
– Сын за отца! – болезненно покривился Аверьян. – Так только говорилось. Ты другой дорожкой шла, ты этих делов не видела, они тебя не коснулись… А на деле так было: клеймо пришлепано, записано в графу –