так-таки ничего не слышали, не видели? А что ж, могли. Деревни отсюда не видать, расстояние немалое, ветер отнес звуки в другую сторону, пепельно-серый дым на облачном небе – это надо особо приглядываться, чтоб различить, а кому тут было смотреть при такой азартной суете?

– Неважные сводки, Илья Семенович, – сказала Антонина, останавливаясь.

Лицо Ильи Семеновича, все еще горевшее торжеством трудового успеха, сразу вытянулось, пыльные ресницы за мутными стеклышками очков тревожно замигали. У Антонины даже шевельнулось что-то жалостливое в сердце: сидеть бы ему, бедняге хлипкому, как привык он, в тихом кабинетике со своими формулами и значками. А ему вон что выпало! Не для его плеч такой непосильный груз. Да его от одной вести, что немцы рядом почти, в тридцати километрах, паралич хватит!

Антонина, как могла, мягко, выдерживая спокойный тон, сказала ему, какие дела. Надо собираться, уходить. Студентам – чтоб не ударились в панику, в бессмысленное бегство, все ведь может произойти, найдется кто-нибудь один слабодушный и заразит других, – студентам сказать, что колхоз их отпускает, прямо сейчас. Хватит, поработали, теперь можно и по домам…

15

На закате дня облако розовато-мглистой пыли надвинулось на Гороховку. Улица наполнилась теплым запахом коровьего навоза, молока, разноголосым мыком: под пистолетные выстрелы кнутов, под хриплые крики погонщиков через деревню пошел нескончаемый гурт скота.

– Откуда вы, сердешные? – окликали гороховские бабы погонщиков с черными от пыли лицами, шагавших тяжелой поступью издалека идущих, изморенных многодневной ходьбою людей. Пыльные сапоги их глухо бухали в землю, брезентовые плащи жестко шуршали на ходу, длинные ременные кнуты послушно, как живые, волочились за ними, рисуя узкие, змеиные следы на дорожном прахе.

Погонщики говорили разные названия, слышанные гороховцами и не слышанные раньше; гурт был спутанный, шло разом несколько больших стад. Пастухи просили воды, пили, приостановившись, с края ведер, проливая на себя; телята и коровы тоже приостанавливались, поворотив головы, смотрели на пастухов, – тоже хотели пить. С губ у них свисали тягучие прозрачные слюни.

Проходящий гурт пересек гороховцам отправку обоза, пришлось выжидать чуть не полчаса. Когда скот пропылил наконец весь и можно было трогаться, уже легкая сумеречность растекалась по земле, облачная пелена в небе красилась местами в шафранный цвет, а на востоке, куда ушел скот и куда предстояло двинуться и гороховцам, нижний край неба наливался густой сизой, сливовой синью, предвещавшей идущую оттуда ночь.

Обоз собрался из четырнадцати тяжко нагруженных подвод. На передней помещался Иван Сергеич, он ехал главным, за командира. Как ни молод, а все ж таки-мужик и на войне обстрелянный, с ним бабам надежней. На одну сторону подводы он посадил свою мать, на другой стороне поместилась Феклуша Котомкина с двумя своими пацанами, а рядом с собой Иван Сергеич посадил Фросю Лопухову, собранную по-дорожному, во все самое лучшее, новое: черная плисовая жакетка, которую она только на праздники надевала, черные резиновые боты до колен, на голове – цветастая бахромчатая шаль, оранжево-красным по черному. Сергеич с Фросей гулял, как пришел по ранению с госпиталя, но женихом и невестой они не считались, скрытничали со своей любовью, хоронились от людей по закоулкам. А теперь вот Сергеич открыто вез Фросю рядом с матерью, будто это была одна его семья, и это растроганно, умиленно обсуждалось всеми гороховскими женщинами: вот какой Сергеич, только гулял, шептались по закоулкам, подсолнухи грызли, – не бросил, забирает, как жену!

Раиса кинула на подводу только тощий чемоданчик со своими вещичками, напиханными туда впопыхах, зато книжные связки, напакованные ею в клубе, высились целой горой. Весили они немало, как имущество трех семей, но ни у кого не поднялась рука отложить хотя бы одну связку, ведь это были книги – Пушкин, Толстой, Ленин, и тут ничего, никому не надо было объяснять…

– Скорее, мама, вы готовы? – с порога крикнула Антонина, вбегая в дом.

Мать мела перьяным веничком в устье печи, по привычке не быть в безделье, наводя ненужный порядок. Она вздрогнула от голоса Антонины, от ее слов, означавших, что вот он, момент разлуки с родным углом, все-таки пришел, засуетилась с веничком в руках, не зная, за что первым делом хвататься.

– Одевайтесь, мама, я сейчас корову выгоню!

Антонина метнулась на двор, в сарай. Корова, точь-в-точь как и те, колхозные, когда уводили их от коровника и скотного двора, не понимала, зачем ее в неурочное время Антонина тащит за рога наружу, упиралась, крутила лобастой головой. Шлепая по заду, подталкивая, Антонина кое-как выпихнула корову из сарая, а затем из калитки на улицу, привязала веревкой к обозной подводе. Поросенка Антонина решила отдать кому-нибудь, кто остается, не отправлять с матерью, – куда ей такая забота, корова да еще и поросенок! Куры тоже пусть остаются, бог с ними. Пропадут, конечно, сразу же: у чужих не станут жить, разбредутся, а там немцы их слопают, лисы, хорьки перехватают…

Мать в горнице была уже в ватной жакетке, в платке, надевала сверху серый прорезиненный плащ.

– С Марьей Таганковой на одном возу поедете, – сказала Антонина, помогая матери оправить на себе плащ.

С улицы вбежал Сергеич – помочь вынести мешки.

– Вот это бери… это… – показала ему Антонина.

– Почему с Марьей, а ты где ж?

– Вы одни поедете, мама, а я потом, после… следом… Нельзя мне колхоз сейчас бросить, я должна до последнего тут быть…

– Не поеду я без тебя! – решительно сказала мать.

Антонина испугалась: если мать упрямилась – ничем тогда нельзя было ее взять, никакие слова уговора на нее не действовали.

– Мама! – умоляюще воскликнула Антонина. Этим восклицанием она хотела сказать сразу все: что нельзя сейчас препираться, спорить, нет времени, люди ждут, она, Антонина, не может поступить по- другому, мать это должна понять, должна согласиться с ней…

– Да что ж я без тебя буду делать, да я ж от кручины изойду вся! А как с тобой тут случится что, а ну-ка тебя немцы в плен захватят…

Сухие руки матери безвольно опускались, Антонина одна продолжала оправлять, одергивать на ней тесный плащ, просовывать пуговицы в петли.

– Не одни ж вы, мама, будете, не с чужими, все ж ведь свои… Марья за вами посмотрит, все сделает, что надо… А я догоню, догоню, завтра же догоню, может, ночью даже, а сейчас мне никак нельзя, вы ж поймите, дело на мне, еще сколько дела несделанного… Что люди скажут, если я так все брошу, их тут брошу… Нельзя мне, мама, нельзя!..

– Так куда ж я одна-то, в белый свет!.. – запричитала мать. Голос ее сорвался рыданием, но это был уже хороший признак: если мать начинала причитать и срывалась в рыдания, значит, она уже соглашалась, упрямство ее было кончено.

– Какой же белый свет, мама, там же всюду тоже люди, такие же, как мы… Да и недалеко, только за Дон переедем, а там, в тех колхозах, нас знают, мы же с ними дружили, соревновались… Помните, оттуда к нам приезжали воронежские? Ну, вспомнили? Ну вот, а вы – белый свет!..

Иван Сергеич вошел с улицы снова, за последними мешками.

– Пойдемте, пойдемте, мама! – торопила Антонина, подталкивая мать к порогу.

– Погоди, что ж так-то… Присядем давай хоть…

– Ну, давайте присядем, давайте… – Не переча, Антонина подвинула матери табуретку. Мать руками нащупала ее, опустилась.

– И ты садись.

– И я сяду. Села уже.

Антонина опустилась на другую табуретку, напротив матери.

Внутренность дома, без фотографий на стенах, без перин и подушек на кроватях, без половины посуды на лавке возле печи, с открытой и оставленной так укладкой, откуда мать доставала одежду и дорогие ей, бережно хранимые вещицы, с которыми не хотела расстаться: клубочек пряжи, ссученной еще в детстве своем, первое свое учение ремеслу, расшитые холстинные полотенца, тоже свое первое, девичье еще, учение, ленты и бусы от свадебного своего наряда – память о торжестве, как с Антонининым отцом они в

Вы читаете В сорок первом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату