— Нет, я только намекнул ему, что он обманывал господа.
— Хорошо, иди. Но сейчас же возвращайся и созывай всех…
Иннокентий зашагал по комнате в каком-то экстазе, напряженно обдумывая предстоящую беседу. Вдруг повеселел и, улыбаясь, нажал на звонок. Вошел отец Кондрат.
— Зови ко мне того вахлака.
Отец Кондрат опрометью кинулся вниз, а Иннокентий, шагая по комнате, вернулся к прерванной мысли и еще веселее заулыбался.
Уже не видно было и следа озабоченности на его лице, а только вдохновение азартного игрока, у которого хорошая карта и возможность изрядно выиграть, выиграть все, а может, и… все проиграть, если не повезет. Но в руках масть, которая никогда ему не изменяла. Впрочем, нужно было еще поразмыслить и сделать такой ход, какого никогда не делал самый азартный и отчаянный игрок.
В дверь постучали.
— Войдите! Войдите с миром! — почти весело крикнул он. — Кто там?
Вошел отец Кондрат, а за ним жалкий Герасим, который словно принес с собой в комнату часть своего поля, неторопливую поступь быков и скрип немазаной каруцы. Вошел и стал у порога. Отец Иннокентий принял строгий вид и сурово молвил: .
— Знаю, знаю, лукавый раб, что привело тебя ко мне. Думал обмануть господа, обойти его своим жалким умом. Но бог карает строптивого за непослушание. — И приблизился к нему вплотную. — Жаль лошадей?
— Жалко, отче! И быков жалко, преосвященный владыка.
— А как же мне, подумай, жаль наших людей, целого села, которым из-за тебя, негодный раб, в дни страшного суда нечем будет смочить свои жаждущие губы? Как ты думаешь, мне не жаль тех младенцев, не познавших еще господней благости из-за твоего непослушания? Тяжкой кары заслужил ты, но господь милостив, и я прощаю тебе твою вину. Благословляю рыть колодец. Иди и копай, как велено. А сегодня еще побудешь у меня.
Иннокентий прошел по комнате, круто повернулся и, твердо шагая, подошел снова к Герасиму. Посмотрел пристально в глаза и, что-то припомнив, кликнул отца Кондрата.
— Позови мироносиц. Скажи, чтобы приготовили омовение, а потом шли сюда.
Отец Кондрат вышел, а Иннокентий сел против Герасима и, уставившись на него гипнотизирующим взглядом, жестко спросил:
— Сколько у тебя земли?
Герасим будто и не понял вопроса. Смотрел на него затуманенным взглядом и молчал. Иннокентий еще пристальнее глянул на него и снова спросил:
— Сколько земли имеешь? Или не хочешь отвечать отцу твоему?
— Пятьдесят десятин, отче, своей… Да еще десятин сто арендуем у крестьян Липецкого. Этой осенью должен был еще прикупить немного, да вот…
— Что?
— Видно, не нужно, отче… Нечем работать, да и не нужно уже. Пойду под кров твоего храма.
Пауза. Долгая. Напряженная. Пока она длилась, Мардарь успел попрощаться со своей землей, с хозяйством, обойти все поля, раскинувшиеся на равнине от хутора вплоть до села Липецкого, обошел и потрогал каждый куст винограда, дававшего ему ежегодно бочки отборного вина, ушел далеко-далеко от опустевшего подворья. И рыдала, разрывалась от жалости к своему добру душа старого собственника, заглушая страх перед тем, кто отнимал у него все это. И вот уже возвращался он из своего далекого странствия и готов был вцепиться зубами в край своей нивы, охватить ее и, придавив грудью, защищать до последней капли крови, до последнего вздоха. Уже и слово нужное нашлось, сползло на кончик языка, но… не пробралось сквозь густую нечесаную бороду и застряло в ней. Так и застыли открытые губы с замершим на них словом беспредельной жалости к себе.
Иннокентий внимательно следил за лицом Герасима. Оно было словно из гранита. Твердое, несокрушимое. Именно такое, какое бывает у закоренелого собственника, готового принять смерть за свой кусок поля, за своего быка, за свою лошадь. Именно такое лицо бывает у человека, готового за украденную курицу лишить жизни нищенку.
Или у того собственника, который, поймав карманщика, укравшего у него три копейки, набожно перекрестится, скажет: «Господи, помоги», — и спокойно, уверенно занесет над ним топор. Иннокентий знал таких. Поэтому-то посуровело его лицо, когда он углубился в свои мысли.
— Так, говоришь, пятьдесят десятин есть? Вместе или как?
— Вместе, святой отец.
— Ну, хорошо. Ты вот что… Землю пока что не продавай. Слышишь? Земля должна пойти церкви. А у тебя будет больше, чем было, добро твое приумножится, и ты вознесешься выше всех. Ты будешь, как Авраам, отцом людей и возвеличишься…
Не окончил. Отошел в сторону, сжал руки и уставился в окно. Капли пота выступили на высоком лбу, а глаза запылали, как два уголька. Не поворачиваясь, опять обратился к Герасиму:
— Так слышишь? Землю не продавай. Сиди пока что в своем хозяйстве и жди приказа. — Помолчал. — Господь имеет для тебя особое назначение, а ты будешь прославлен, как пророки, как отцы церкви. Слышал? Нехристи одолевают православную церковь, подбираются к отцам ее, поносят веру господню, и ее нужно защищать. Бог избрал тебя, раба своего, для защиты церкви. Готов ли ты?
Готов ли Мардарь? Готов ли он не продавать землю, а сидеть на ней и умножать свои богатства, как сказал господь? Разве спрашивают камень, готов ли он неподвижно лежать у дороги, если в этом его назначение? Разве спрашивают голодного, готов ли он съесть что-либо? Разве спрашивают жаждущего, готов ли он выпить холодной чистой воды?
Герасим любил свою землю. Любил не любовью труженика, наслаждающегося результатами своего труда; любил ее, как любит скряга проценты, их рост, как любит зверь кровь, пьянящую его своим теплом, азартом счастливой охоты, как любит грабитель беспомощность ограбленного. Он не совсем понял Иннокентия, он только почувствовал, что ему не нужно продавать свое добро и что он может остаться при хозяйстве, а от этого играла, бурлила кровь сытого хозяина-богача.
— Готов, отче. Говори, что потом должен делать, как услужить господу?
Иннокентий позвонил. Шустро вбежал отец Кондрат, возбужденно глянул на обоих.
— Возьми отведи его к смиренным женам, пусть очистят его сперва от грехов, а потом приведешь ко мне, когда скажу. Иди за ним, — обратился он к Герасиму, — и помни, что господь избрал тебя на защиту своей церкви и ставит тебя стражем при ней.
Как во сне, пошел Герасим за проводником. Как во сне, вступил в незнакомую пышную комнату, посреди которой был зеркальный бассейн, отражавший звезды; как во сне, смотрел он на все и… был очарован видением. Вокруг бассейна стояли со свечами в руках двенадцать женщин в белых одеждах и с белыми повязками на головах, и спокойная гладь воды отражала двенадцать пучков пылающих свечей, мерцая, как звездное небо ночью. Слух Герасима пленила мелодичная песня, лившаяся словно откуда-то издалека и тихо шелестевшая под высокими сводами. Шагнул вперед — и задохнулся от запаха смирны и ладана, который тучей надвинулся на него из самой дальней комнаты, устланной дорогими коврами. А двенадцать женщин неподвижно стояли и пели молитвы. Герасим остановился над краем бассейна и, очарованный, рассматривал обстановку. Он чувствовал, как страх, это ужасное чудовище, потихоньку выполз откуда-то из глубины души, схватил его за горло, сильно сжал и зацарапал острыми когтями по спине. Волосы зашевелились на затылке, по телу поползли мурашки, и крупные, холодные капли пота покатились по лицу. Хотел двинуть рукой, но она будто приклеилась к боку. Хотел шевельнуть языком, но он одеревенел во рту. Он должен был подвинуться вперед хотя бы на шаг, чтобы рассмотреть привидения в белом, но ноги прочно приросли к полу, покрытому коврами. Хотел повернуть голову, но его толстая шея стала твердой, как мореный граб, и голова не поворачивалась.
И отовсюду веяло на него ароматом смирны и ладана, лился неудержимый поток мелодичных звуков, а ясные зори, мерцавшие в темном спокойном плесе, привораживали взгляд.
Сзади кто-то его подтолкнул. Одеревеневшими ногами шагнул Герасим, огибая бассейн, к группе женщин в белом. Недоуменно смотрел на них и, дрожа всем телом, приближался. Вдруг от них отделилась одна — с беломраморным лицом и изогнутыми бровями. Подошла близко, передала пучок свечей отцу