напасть нетрудно – в деревне наш городской адрес знают. Это, вишь, сын. Ну а с дочкой друга беда. Поля наша за партийцем уже пятый год. Парень непьющий и на всякую работу горазд, да безбожник первостатейный и к старшому уважения вовсе не имеет. Дети народились – им прозваний христианских мало показалось, они Кимом сыночка нарекли, а девочку Электрофикацей. Ким – это, изволишь ли видеть, коммунистический интернационал или другое что-то коммунистическое. Внучку-то мы с женой потихоньку от родителей в церковь снесли да окрестили, а внучок так нехристем и остался. Кабы мне кто мне в прежнее время наперед сказал, что у меня внук некрещеный будет, – я бы того человека, кажись бы, из избы вытолкал, дескать – не жиды мы и не татары. Не поверил бы я, что возможно такое дело. Ни в жисть не поверил! Вот оно как! А что крику и ругани у нас было, как проведали они, что девочку мы окрестили! Насмерть они с нами переругались -с тех пор и глаз не кажут. Жена моя Аграфена Кононовна по полу каталась: «Не хочу, – кричит, бывало, – Электрофикации; Кима твоего, нехристя, с лестницы спущу!» А сердце-то болит; спечет что аль состряпает – сейчас охнет: вот бы внучаток попотчевать! В баньку соберется: ах, внучаток бы прихватить, веничком попарить! Каков то мой внучек теперь? Ким! Ах, они, безбожники! Ким! И завоет. Опять же и от фининспектора нам покоя нет: я малость сапожничаю, зачиняю дыры, да подметки переменяю – так он житья не дает, в любой день и час открывай окаянному! Лезет колодки пересчитывать. Налог прислал – думал, ввек не выплачу! Продали женин салоп, самовар да кольца обручальные – рассчитались. «Довольно, – думаю, – пойду-ка лучше на завод». И уж был устроившись, так ведь выгнали! Подал я, видишь ли, в союз, проработав положенное время, ну а там, прежде чем принять, собрание актива, и меня, значит, на проверку, да как дознались, что унтер царского времени, пристали: где был в гражданскую, зачем служил в Белой армии? Ты-де изменил рабочему классу. Я, говорю, служил верой и правдой, кому присягнул: рабочим до тех пор я никогда не был; коли вы теперь меня в свою рабочую среду примете, буду и на вас работать так же верно, как служил моему государю императору. Вы, говорю, по моей царской службе видеть можете, что я не перебежчик и не проходимец, а человек верный. «А зачем сапожную мастерскую держал?» – кричат мне. Дураки вы, дураки, говорю, жить мне чем-то надо? Тут один безусый паренек как вскочит: «За тобой, – кричит, – выступает звериная морда врага рабочего класса!» Ничего, говорю, за мной не выступает, окромя твоей глупости! Разгалделись они, и пришлось мне брать мое заявление обратно. Ну а ден через пять сократили как враждебный рабочему классу элемент. Снова за сапоги взялся, малость только похитрей стал: готовую обувь держу в печке али в буфете горохом засыпаю. Всю молодость провоевал – вот уж не думал, что под старость ровно вору какому изворачиваться придется. Опять же и квартира коммунальная – соседка заела. Ни к плите, ни к ванной жену не допускает, поедом ест. «Только сунься, – кричит, – я ваших заказчиков считаю, сейчас фину сообщу!» Что ты тут будешь делать? Вот и сидим тише воды ниже травы. Ночью с боку на бок ворочаюсь: «Господи, – думаю, – кабы я что дурное делал, а то за свой же труд такую муку терплю». Отчего ж это раньше ни коммунальных квартир, ни фининспекторов не было? Заработал человек, и слава Тебе, Господи! Захочу – один в целом доме живу, и никто мне не указчик! Да и то сказать, во всех странах, слышал я, памятник неизвестному солдату поставлен, а у нас вот как травят бывших фронтовиков… Да ты что это, Ефим Семенович, так призадумался, что ровно и не слушаешь?
– Дело такое, браток… Посоветоваться мне с тобой, что ли? Своего ума ровно бы и не хватает. Помнишь ты, был у нас в полку Дашков – поручик, сын нашего корпусного генерала?
– Помню, как же! Дмитрий Андреевич, не поручик только, а капитан.
– Э, нет! То старший братец егоный. А этот только из учения вышел, когда к нам в полк прибыл. Мы тогда под Двинском стояли. Я в его взвод попал, коли помнишь, да потом так с ним и провоевал не только немецкую, но и всю гражданскую. Ничего, в нашем взводе его любили. Чтобы этак попросту, по-свойски с солдатами – нет, этого за ним не водилось; с нашим братом особенно не якшался, но в обиду своих людей не давал – очинно всегда заступался, а как получит посылку из дому, так всегда раздаст – и сахару, и табаку, и чаю. И себя не берег, надо правду сказать: на всякое опасное дело вызывался. Говорил, бывало: я заколдованный, меня пули не трогают. И в самом деле, четыре года под огнем и все цел оставался – ни царапинки. Зато потом и досталось же ему разом. Наш взвод без шапок стоял, как укладывали его на носилки. Думали все, помирает. У него денщиком был Василий Федотов. Он его на руках в часть принес – в секрете они, что ли, были? Ты Василия помнишь?
– Помню! Рубаха парень! Он, говорят, в лагеря исправительные попал, да там и сгинул. Ну, так чего же ты начал про поручика?
– Так вот, видишь, месяца этак три тому назад в самые-то это морозы повстречал я его благородие на базаре. Подивился, завидевши: я его в «заупокой» вместе с их превосходительством папенькой поминаю, а он жив, оказывается! Шинелишка заплатанная, сам -краше в гроб кладут. Тоже, поди, из лагеря – ведь их, господ офицеров, хватают безо всякого сожаления: вы-де оплот старого режима, а этот же еще генеральский сынок. Ну, постояли, поговорили, да и разошлись всяк в свою сторону. А вот теперича… – и солдат рассказал про Злобина и его настойчивые расспросы по поводу Олега. – Сдается мне, не следит ли доктор за моим поручиком? Нашел меня в больнице, заговорил о том, о другом, да все норовит свернуть на поручика. Адрес спросил, на дом ко мне заявился, выложил на стол десять рублев, да снова на то же поворачивает. А теперича вон что выдумал: послезавтра, в Великую субботу, должен это я в полвосьмого как из пушки явиться на Моховую улицу к воротам дома тринадцать. Там меня посадят у стенки. Ровно в восемь выйдет из подъезда человек и агент ихний переодетый, остановит его и попросит закурить, а я должен глядеть в оба и после отлепортовать, кто этот человек – поручик ли Дашков али кто мне незнакомый. Хорошо, коли нет, а коли и в самом деле окажется поручик Олег Андреевич, как бы мне Иудой перед ним не выйти? Почем знать – может, он скрывает свое имя? Он просил меня никому о ем не сказывать, а я вот по дурости моей сболтнул доктору, да не в добрый час, видно, сболтнул и не доброму человеку. Спервоначалу я думал, может, приятели они с доктором, что он этак разыскивает поручика, да теперь выходит, что-то не то, чем-то другим пахнет! Что скажешь, Макар Григорьевич?
– Скажу я тебе, дело дрянь. Беспременно выслеживают. Ничего другого и быть не может. Услышал от тебя, что знаешь в лицо, ну и пристал, как банный лист. Советую тебе, браток, вон выходить из этого дела, а то и в самом деле предателем соделаешься. Сегодня вон об Иуде в церкви читали… Теперича у нас шпиков этих самых до черта развелось. Деньги, говорят, зашибают большие, за то и творят дела. Видно, и доктор твой из таких же. Посулил чего?
– Для начала – место на койке и хороший санаторий. Подлечим, говорит.
– Ну, это для начала, а там подговорит пособлять ему, и из трясины этой ты ввек не выпутаешься. Берегись, браток! Не дело для старого солдата выдавать боевого товарища – генерал ли, солдат ли, поручик ли – все едино.
– Вестимо, не дело, я про то и толкую. Сегодня, как к Чаше подходил, так меня ровно что в сердце – толк: к Святым Дарам подходишь, а завтра будешь человека губить? Ему же никак не больше тридцати; почитай, жена, дети маленькие… К тому же и по книге моей, только на его раскрою – сейчас выходит насильственная кончина. Это все одно к одному! Никак нельзя выдавать! Только как бы мне это половчей спроворить? Вовсе к им не пойтить – так ведь завтра же явится каналья доктор и снова начнет нудить.
– А ты пойди, отлепортуй: явился, мол. А потом говори: не знаю и не знаю этого человека. Как они тебя уличить смогут? Легко, что ль, в оборванце узнать офицера, да еще десять лет спустя?
– Ладно, так и сделаю. По крайности, хоть совесть будет спокойна. Только б он сам не заговорил со мной, а уж без санатория обойдусь. Старому солдату предателем соделаться, да еще в Великую субботу – ни в жисть не будет этого! Спасибо, браток, что поддержал ты меня на добром решении. Не пора ли нам к двенадцати евангелиям собираться?
Мысль, которую он высказал Елочке: «Больше я туда не пойду», – крепко засела в голове Олега. «У меня не осталось ничего, чтобы могло привязать меня к жизни. Ася одна могла