голодный и полуживой, как сам Олег, – тащился сзади, а нападать не решался. Олег хромал – у него нога была стерта от негодных сапог, а волк тоже припадал на лапу – из капкана, что ли, вырвался? Олег рассказывал: «Я иду, да время от времени обернусь и посмотрю на приятного спутника, а он остановится и тоже посмотрит на меня – лязгнет зубами да слюну проглотит: дескать, рад бы съесть и уже съел бы, да маленько опасаюсь».
– Чем же это все кончилось? – спросила Наталья Павловна.
– Олег набрел на палку, которая валялась на снегу. Он замахнулся и по- охотничьи заулюлюкал, волк убежал. Но вы представляете себе, в каком виде Олег вернулся после таких удовольствий? А здоровье уже не то, что было раньше: ведь у него ведь в боку осколок. Его хотели положить на операцию, да он не хочет.
– Почему не хочет? – спросила Ася.
– Говорит, что зарабатывать нужно, говорит, что здоровье его никому не нужно… Мне иногда кажется, что он близок к тому, чтобы покончить с собой. Он однажды уже делал попытку застрелиться… К счастью, неудачно.
Ася перехватила ее руку:
– Стрелялся?
– Да. Это было примерно на Рождество. Револьвер дал осечку. Я выкрала после этого его револьвер и забросила его в Неву.
– Но ведь он может еще раз… иначе!
– Этого и я боюсь. Видите ли, Ася, у него было слишком много потерь и горя. Если бы он мог найти в ком-нибудь утешение… хоть какая-нибудь радость, цель в жизни… а так…
Нина опять покосилась на девушку.
– А почему он перестал бывать у нас? – и щеки Аси запылали.
– Его на днях вызывали в гепеу, по-видимому, заподозрили подлинность его документов. Пока туча прошла стороной, но он считает свое общество опасным и не хочет подводить друзей.
Часы на камине пробили десять.
– Ася, твоя ванна, наверно, уже готова, простись с Ниной Александровной и иди, – сказала Наталья Павловна. – Она не будет пить с нами чай, Ниночка.
– Отчего же? – спросила Нина.
– Она ведь завтра причащается.
Ася подошла к Нине и обняла ее за шею, прощаясь.
– А сегодня… сейчас он ничего над собою не сделает? – прошептала она дрожащими губами.
Утром Ася стояла в церкви в ожидании Причастия. Ее глаза смотрели вперед, на алтарь, за которым только что таинственно задернулась завеса.
«Господи, прости меня! Я знаю, я очень дурная! Я ленюсь помогать мадам и так часто оставляю ее одну возиться и в кухне, и в столовой. Я совсем бросила штопать чулки – все одна мадам. На днях я не захотела даже сбегать в булочную. Я и к бабушке недостаточно внимательна: часто она грустит у себя в спальне, а я хоть и знаю, да не иду, если книга интересная или на рояле играть хочется. Иногда бывает, что я целый день даже не вспомню о дяде Сереже. Я раздражаюсь на Шуру Краснокутского, а он так любит меня, так всегда терпелив и бережен. Я слишком много смеюсь, когда кругом так много несчастий. Я люблю наряды и постоянно мечтаю о новом платье или новых туфлях. Прости меня, Господи! Вот опять Ектенья… Это за усопших! Спаси, Господи, души мамы моей Ольги с отроком Василием, воина Всеволода, убиенного, и папиного денщика воина Григория, убиенного! Какой он был хороший и добрый! Никто лучше его не умел надуть мне мяч. И дедушку, и всех воинов, и ту бедную еврейку, которая так храбро кричала в лагере… Упокой их всех со святыми… И мою собачку умершую – мою бедненькую Диану, она была вся любовь! За животных тоже можно молиться, я уверена. Ведь говорит же Христос, что ни одна из птиц не забыта у Бога. Вот опять отодвигают зазесу… Сейчас запоют «Херувимскую». Ах, если бы спели Девятую Бортнянского – это совсем небесная музыка, точно слышишь шорох ангельских крыльев, таких, какие Врубель нарисовал царевне Лебедь. Ангелы должны быть в куполе – вон там, высоко, где солнечные лучи. Это туда подымается кадильный дым. Шорох ангельских крыльев… Я напишу когда-нибудь увертюру и назову ее так. Там будет слышаться вот этот шорох и неземные голоса. Если бы я сидела сейчас за роялем, я бы начала сочинять. Во мне уже забродило… Сколько света под веками, когда закроешь глаза, и кажется мне, Господи, что Ты меня слышишь, или кто-то из Твоих Святых… Господи, спаси Олега Андреевича! Светлые, чудные гении, помогите совсем исстрадавшемуся человеку! Не дайте ему погубить себя, остановите! Неужели же никто не придет ему на помощь? Человек, который молится, сам должен быть готов сделать все. Ну, что ж, пусть берет всю мою жизнь, я не боюсь, совсем не боюсь «безнадежного пути». Только бы он не бросился в Неву или под трамвай. Надо на что-то решиться… Как мне поступить? Написать? Я напишу сегодня, сейчас напишу!»
Отпели «Отче наш» и Ектенью, причастники стали подвигаться к амвону.
«Сейчас!» – говорила себе, дрожа от ожидания, Ася.
Она расстегнула ворот темного синего жакетика, перешитого из английского костюма Натальи Павловны, и вытащила наружу отложной воротничок белой блузки, поправила на шее медальон с портретом отца и сложила на груди руки крест-накрест.
«Господи, прими меня причастницей и мою запричастную молитву: спаси Олега! Я причащаюсь за него! Я не знаю, можно ли это, но для Тебя, Господи, нет ничего невозможного. Пусть вся Твоя благодать и радость прольются в его душу! Помоги мне спасти его!»
Отдернулась таинственная завеса, открылись Царские врата. Вместе со всеми она опустилась на колени и, повторяя за священником шепотом предпричастную молитву, меняла местоимения «мя» и «мне» на имя Олега. Потом тихо пошла за другими к Чаше.
«Ближе! Уже совсем близко! Сейчас прольется на меня из алтаря та чудная свежесть, в которой веянье рая. Как хороша эта фраза в Китеже: 'Не из сада ли небесного ветерки сюда повеяли? Прямо в душеньку усталую, прямо в сердце истомленное!', и все скрипки, как бы вздыхают со стоном».
За ней кто-то пробирался и задевал ее. Она обернулась и увидела безногого калеку – очевидно, старого солдата, – в петлице у него висел Георгиевский крест. Солдат полз, двигаясь при помощи рук. Она смиренно посторонилась, чтобы пропустить его.
– Ксения, – ответила она перед Чашей. «Олег», – повторила она в душе.
Причастившись и выпив теплоту, она вышла из потока тихо передвигавшихся причастников и отошла в сторону. В кармане нашелся карандаш и листочек бумаги. Она прошла в конец храма и села на ступеньку у подножия иконы, пока в церкви продолжал струиться не прекращающийся поток причастников. Она быстро написала несколько слов и сложила записку.
«Страшно, но медлить нельзя! Что если он наложит на себя руки? Напишу. Надо уметь иногда жечь свои корабли. Папа всегда был храбр, а я дочь своего отца. Русская женщина не должна бояться. Пусть день Причастия решит нашу судьбу». Она быстро написала несколько слов и сложила записку.
«Конверта нет, – размышляла она, – но это ничего: я забегу на почту. Я быстро бегаю. Завтра он получит. Если он тот, каким я его почувствовала, он все поймет, а если он не такой… тогда это письмо не к нему относится, и тогда мне все равно, чтобы он обо мне не подумал. Но он – тот, тот, тот!»
Мимо нее проходили две пожилые дамы в старомодных накидках и шляпках – тоже «зубры из Беловежской пущи». Одна – Вера Михайловна Моляс, бывшего камергера, находящегося ныне в Соловках. Другая – дочь генерала Троицкого, Анна Петровна. Она осталась с двумя детьми младшей сестры, которая была взята в концентрационный лагерь по той только причине, что муж ее, морской офицер, был белогвардеец и эмигрант. Дамы делились горестями. Моляс, грассируя, жаловалась на