Гершелевич вышли из комнаты и остановились у вешалки. Он говорил:
– Как я умолял ее не делать этого! Согласитесь, что уж мы-то при нашем материальном положении можем позволить себе иметь детей! Я специально поехал к ювелиру, купил ей браслет за пятьсот рублей, обещал после родов серьги – ничего нельзя было с ней поделать. А теперь вот целый день плачет и только температуру себе нагоняет. – При этом он весь как на дрожжах подымался от гордости – одинаково, как за материальное преуспевание, так и за мнимое отцовство. Олегу показалось, что было что-то недостаточно корректное в том, что он говорил все эти интимные вещи, не стесняясь присутствия постороннего человека; было что-то несколько бестактное в том, что он упоминал о материальном положении и привел цифру за браслет; была излишняя самоуверенность в том жесте, каким он перебросил одну из груш Мике; почему при этом он целовал руку Нине?
«Процветающий еврей среди разоренных, обездоленных русских дворян! Знамение времени!» – думал Олег. И все-таки не мог не чувствовать большую человечность и отзывчивость в этом еврее.
Доктор прописал Наталье Павловне укрепляющие сердечную мышцу впрыскивания. Решили обратиться опять к Елочке, так как Наталья Павловна питала ужас перед районной амбулаторией, в которой никогда не была. Елочка охотно согласилась делать инъекции, но заранее предупредила, чтоб об оплате речи не было. Материальное положение Елочки было не слишком затруднительно: кроме обычной зарплаты операционной сестры в больнице постоянно подворачивался частный приработок в виде ночных дежурств у послеоперационных больных, которые хотели обеспечить себе индивидуальный уход. Это не запрещалось, и таким путем Елочка всегда могла подработать, как только ощущала необходимость. Визиты к Бологовским давали ей возможность ближе сойтись с Асей и понаблюдать заинтересовавшую ее семью, но та натянутость, которую она ощущала в этом доме, не ослабевала. Елочке импонировало достоинство, с которым держалась Наталья Павловна, тем не менее, она скоро вывела заключение, что старая дама деспотична в обращении со своими домочадцами. Француженка кружилась вокруг нее, словно фрейлина вокруг императрицы: она, по-видимому, еще глубже Аси усвоила родовую иерархию, и видеть Наталью Павловну горделивой матроной, командующей своим маленьким двором, доставляло ей своеобразное тщеславное удовольствие. «Она готова, кажется, вовсе забыть о собственном отдыхе ради того, чтоб «son excelance [36] » была во всем величии и чтобы все бывающие здесь видели, как соблюдается в этой семье родовой этикет», – думала Елочка. Каждый раз во время ее визита по знаку Натальи Павловны Ася или француженка вкатывали в спальню маленький чайный столик, как если бы дело происходило в великосветском будуаре девятнадцатого века. Этот архаический столик с севрским сервизом на фоне давно не ремонтированной, несколько запущенной комнаты, и усталая француженка, раскладывающая жалкую повидлу на очаровательные блюдца, а рядом – Ася, натирающая паркет или стирающая пыль с бабушкиных бесчисленных овальных миниатюр, казались Елочке очень характерными штрихами и вызывали иногда досадливую жалость и тревогу за будущее Аси.
В одно из таких чаепитий около несчастного столика в комнату вбежала девушка, закутанная в деревенский платок и в валенках, и Елочка с удивлением узнала кузину Аси.
– Что? Что? Рассказывай! – бросилась к ней эта последняя, а Наталья Павловна, ставя чашку на блюдце, осведомилась:
– Eh bien, Helene? [37]
Девушка разразилась жалобными восклицаниями.
– Я больше не буду переодеваться! Ни валенки, ни платок нисколько не помогают. Он меня уже запомнил, а прежде чем давать направление, все равно смотрит в анкету! Он такой противный, этот Васильев, такой противный! Если б вы его только видели!
Трудно было понять что-нибудь из этих детских причитаний, Елочка стала расспрашивать, и ее тут же ввели в курс дела.
– Чтобы такое придумать? – проговорила она, разбирая свой шприц. – Являться с дальнейшими просьбами бессмысленно. Вам надо бы прибрести каким-либо путем очень дефицитную специальность – вот тогда можно было бы действовать иначе… Мне пришла сейчас в голову одна мысль… – и она изложила план, который состоял в следующем: в больнице, где она работала, было три рентгеновских отделения с очень квалифицированным персоналом. Рентгенотехники были перегружены работой и год назад с разрешения заведующего взяли к себе в ученицы стажеркой молодую девушку, она проработала у них бесплатно год, а затем при первом расширении штатов устроилась у них же на службу, так как работой ее все были довольны, а с биржи на их обязательный в то время запрос никого не прислали за неимением специалистов. Хорошо, если бы удалось проделать тоже с Лелей! Дядя Елочки – старший хирург, весьма уважаемый в больнице, – наверно, не откажется попросить своего приятеля-рентгенолога взять Лелю к себе в ученицы, а как только она овладеет специальностью, можно будет устроить ее работать, минуя биржу с тов. Васильевым, поскольку специальность дефицитная и рентгенкабинеты переманивают друг у друга рентгенотехников. Все пришли в восхищение от этой выдумки. Леля и Ася стали вырывать у Елочки шляпу и муфту, упрашивая еще посидеть и поболтать с ними, но Елочка все-таки убежала, преследуемая своей преувеличенной деликатностью и самолюбивым опасением показаться навязчивой.
«Эта семья, конечно, не из передовых, – думала она, выходя из подъезда, – не из тех либеральных помещичьих семей, где дочери-девушки шли на Бестужевские и медицинские курсы и работали после в земских больницах и школах, как покойная мама, например. Военная аристократия! Совсем иная социальная прослойка, чем наша семья. При прежних условиях Ася и Леля блистали бы в светских салонах, а в настоящее время дезориентированы настолько, что не могут уяснить себе обстановку и найти место в жизни. Да это и в самом деле нелегко при классовой борьбе, поставленной у нас во главу угла». Раздумывая над своими странностями, Елочка видела в себе готовность на любую жертву не только ради Аси, но и ради окружающих Асю, и в частности ради Лели, – неудачи на бирже и изящество этой головки с челкой на лбу и с капризной линией губ упирались в знаменитое «похоже», и Елочка начинала испытывать и к Леле чувство, родственное чувству к Асе. «Как это вяжется с моею замкнутостью и откуда берется? – спрашивала она себя. – Добиваться и просить мне с моею гордостью противно настолько, что я неспособна отстаивать собственные интересы, а вот ради чужой мне девушки – могу. Как только затрагиваются тайники моей души, где покоятся обожание героизма и «похоже», начинают звучать струны совсем иные, чем на поверхности, где я колючая и злая. Для тех, кого я люблю, я, по-видимому, могу быть самоотверженна, но таких избранных немного! Доброты лучистой, изливающейся безразлично-одинаково во мне нет». Ей вспомнилась женщина, которую она видела накануне, пробегая через приемный покой больницы. Это была крестьянка, в домотканой холстине, цветном платке и зипуне, с котомкой за плечами. С ней был мальчик – загорелый, русоволосый с темными, печальными глазами. Ему было лет двенадцать. Мать привезла его на операцию и теперь прощалась с ним около санпропускника. Глаза ее были такие же темные и печальные, как у сына. Вековая скорбь и страшная тревога смотрели из них, когда она обнимала мальчика, который в свою очередь обхватил руками мать, как будто ища у нее защиты. Когда Елочка пробегала обратно, мальчика уже увели, а мать сидела на скамейке, и слезы текли ручьями по загорелым худым щекам красивого лица… Толстая равнодушная санитарка сидела тут же и урезонивала ее:
– Ну чего ты? Чего, глупая? Медицина нонече сильна, лечат хорошо. Сперва, вишь, осмотрит ординатор, завтра поутру; потом, глядишь, прохвессору покажут – не сразу на стол. Нонече все для народа! Уход за им будет, какой тебе и не снится: с кровати встать ни в жисть не позволят! Все подносить станут; потому – медицина! А ты плачешь!
Елочка остановилась, и санитарка увидела ее.
– Вот и сестрица тебе то же скажет. Ейный папаша первеющий какой ни на есть хирург. Вот проси, чтобы он твоего сынка сам резал, дюже горазд в этом деле.
Женщина обратила испуганный и умоляющий взгляд на Елочку и бухнулась ей в ноги…