решетками.
– Скажите, чтобы она меня не забывала, не теряла из виду. Скажите, что я буду думать только о ней. У меня, кроме нее и Славчика, нет никого на свете! Не знаю, увидимся ли мы: десять лет лагеря я, наверно, не вынесу. И еще скажите… On m'a battu! [124]
Елочка вздрогнула и опять оглянулась налево и направо.
– Поцелуйте ее и Славчика. – продолжала Леля. – Скажите, что я буду думать только о них. У меня кроме них нет никого на свете! Не знаю увидимся ли мы: десять лет лагеря я, наверно, не вынесу.
Кудрявая головка снова припала к решетке. Потом она вдруг оторвала лицо.
– Спасибо вам за передачи, Елизавета Георгиевна!
– Я не делала вам передач. Их приносил Вячеслав Коноплянников. Он и к прокурору выстаивал очереди, и о приговоре справлялся.
Изумление отразилось на восковом личике «чайной розы»; потом слегка дрогнули губы и сощурились ресницы, как будто взгляд пытался проникнуть в неведомые глубины… И вдруг далекий отблеск радости, как неясная радуга, скользнул по скорбным глазам и губам.
«Как неравнодушны они все к мужской любви!» – подумала Елочка.
– Отчего же… отчего же он не пришел сам? – голос Лели задрожал.
– Я, разумеется, готова была предоставить ему эту обязанность, – голос Елочки прозвучал сухо, – он намеревался идти и уже приготовил вам для передачи замечательные сапожки – русские, высокие, из очень хорошей кожи, где-то сам заказывал… Вчера он должен был прийти окончательно договориться с Асей, которая тоже непременно хотела иметь с вами свидание. Но я напрасно прождала его весь вечер, а Ася попала в больницу на десять дней раньше, чем мы предполагали, и идти пришлось мне. Сапожки эти я вам принесла, а также ваше зимнее пальто и теплый оренбургский платок от Аси – все это было приготовлено уже неделю тому назад. Скажите: не нужно ли еще что-нибудь?
– Нет, ничего. Ничего не нужно! Вот только мамину фотокарточку перешлите. Я Асе напишу, если будет дозволено. Берегите ее, а она пусть побережет могилу мамочки. Все какие остались после мамочки вещи – ей. До свиданья, спасибо вам, Елизавета Георгиевна.
И, не дожидаясь сигнала, Леля отошла от решетки.
Сапожки в самом деле оказались удивительно хороши и как раз впору, но где же человек, приславший их? Отчего вдруг раздумал прийти? Не был уверен в том, как она его примет? Или Ася слишком настаивала на своих правах? Он продолжает любить и помнить, несмотря на то что отвергнут! Она знала случаи, когда близкие родственники сторонились репрессированных, опасаясь скомпрометировать себя, но он не сделал так! Тут-то – на самых опасных мелях – он и протянул руку помощи, как мог бы сделать жених!
«Лучше не думать! Для меня мужская любовь уже навсегда потеряна! Десять лет лагеря – я или умру там, или выйду старухой. Мне будет по годам 33, но от этих мук я стану уже седая, изнуренная, в морщинах! Лучше не думать».
Волосы ее отросли за это время и пышными локонами опускались на шею, – они будут седые, эти локоны! Кому она будет тогда нужна? Невыносимы эти мысли! Когда смерть подходила совсем близко, казалось, пусть все, что угодно, лишь бы сохранить жизнь; теперь, когда острый момент прошел, подымался вопрос: зачем жить, если не будет ни счастья, ни семьи, а лишь один изнурительный труд? Не лучше разве было погибнуть сразу?! Теперь она начала предчувствовать, что тоска по счастью замучает ее. Что-то острое, подымаясь на поверхность со дна души, вонзалось в каждую мысль, в каждое впечатление… У нее составилось убеждение, что невидимое острие, выходя из сердца, подымается вдоль позвоночника и пронзает мозг!
«У Аси ничего подобного не может быть, как бы глубоко она ни была несчастлива. Это – возмездие за мои постоянные капризы и эксцентрические тяготения, за недооценку близких. Именно сюда уходят корни этого страшного растения. Оно питалось тою скрытою порочностью, которую никто не замечал во мне, кроме меня самой, а теперь – отчаянием, которое меня душит. Его не выдернуть никакими усилиями, и оно будет отравлять меня день и ночь, как злокачественная опухоль своими токсинами. О, какая я несчастная!»
– Не прошло и недели, как вся камера была разбужена среди ночи командой:
– Все! Собирай вещи, выходи в коридор! Без разговоров! Быстро!
В коридоре на тумбе уже лежали кипы «тюремных дел», которые заводились на каждого. Тюремное начальство передавало заключенных этапному. Команды отличались бесцеремонностью, претендовавшей на лаконичность:
– Стройся! По четыре штуки! Руки в заднее положение! Живее, живее! А ну, поворачивайся!
Эффектней всего была посадка в «черный ворон», куда заключенных запихивали, уминая ногами, дабы вместить как можно больше. Леля встала в четверке с Зябличихой, Шурочкой и одной из монахинь и, как только началась высадка на отдаленных запасных путях, по-видимому Московского вокзала, поспешила построиться с теми же, чтобы избежать соседства с Танькой Рыжей и Боцманом, которые вызывали в ней отвращение. Однако после первой же переклички выяснилось, что уголовниц нет среди приготовленных к отправке – эта партия из двух тысяч человек состояла только из политических! Огромный железнодорожный состав в количестве 50-ти вагонов уже был наготове. К каждому вагону-теплушке была приложена широкая доска – сходни, по обе стороны которой стояли конвойные с собаками; это были овчарки, которые злобно скалились, хрипели и выкатывали глаза, натягивая цепь и пытаясь схватить заключенных, пропускаемых мимо них; пена капала с высунутых языков. Леля с детства привыкла умиляться на всех четвероногих – и собак, и телят, и овец, и кошек – и с ужасом смотрела теперь на этих озлобленных тварей. «Что бы сказала Ася! Таких даже она не решилась бы гладить и целовать в морду! Они, по-видимому, заразились от этих людей их сатанинской злобой!» – думала она, подбирая в руку платье, чтобы благополучно пробежать между двух морд.
В каждую теплушку было запихнуто по пятьдесят человек: лежали, плотно прижавшись друг к другу, на нарах и под ними на разостланной соломе. Посредине была бочка с водой, а рядом на полу дыра, предназначенная играть роль уборной. Двери были плотно закрыты на болты, которые в первый раз раздвинули только в середине следующего дня, когда принесли еду и произвели проверку. Способ, применяемый в последнем случае, тоже был образцом «вежливости»: заключенных сначала уминали в один угол, а потом перегоняли палкой в другой, пересчитывая поштучно, как скот. Еда выдавалась на сутки – полкило хлеба и соленая рыба; ничего горячего; очень скоро начались желудочные заболевания, которых Леля благополучно избегла, воздерживаясь вовсе от рыбы и довольствуясь только хлебом.
Поезд часто подолгу стоял, но всякий раз на очень отдаленных запасных путях. Леля часто припадала лицом к щели, которая приходилась поблизости от ее места, и видела мелькавшие мимо бесконечные леса да изредка огни станций, но поезд ни разу не остановился против хоть одной из станционных построек. Среди заключенных заводились иногда долгие разговоры, которые стали возможными только благодаря отсутствию уголовного элемента. Все это в огромном большинстве была интеллигенция в высшей степени корректная по отношению друг к другу; было много весьма аристократических дам, державшихся очень мужественно и просто; много старых революционерок, обвинявшихся в том или ином «уклоне» или прямо в «терроре»; эти, как люди уже бывалые, старались сблизить между собой весь коллектив вагона и наладить в нем общественную жизнь со всеми традиционными мероприятиями. Были организованы вечера воспоминаний и рассказывания литературных произведений поочередно каждым присутствующим, а также пение и чтение стихов по памяти бывшими артистами и любителями-дилетантами. Леля петь не захотела и приняла участие только в декламации – она прочитала «Белое покрывало» и «Для берегов отчизны дальней». Произнеся последние слова пушкинского стихотворения «Но жду его; он за тобой…», она вспомнила сама, не зная почему, Вячеслава… «Он за мной, если мы встретимся!» – пронеслось в ее мыслях.